Маргарита Хемлин - Крайний
А может, он для отвода глаз наговорил полицаю Винниченке про суд, чтоб поддержать испуг. Чтоб полицай Винниченко до мыла не прикасался. И что?
И так у меня руки затрусились, что я и в лесок не зашел. Вывалил пять кусков на зеленую траву на краю шляха. Достал острую бритву и стал это мыло резать вдоль и поперек. Оно не поддается. Высохло. А я режу. Я, можно сказать, строгаю пластинками тонюсенько, строгаю, как мороженое сало. Строгаю и на свет просматриваю. Или нет там чего. Вдруг спрятал мой отец там мне что-то ценное, мои подъемные на случай жизни. Нет, ничего там не было. На случай смерти – было. А на случай жизни – ничего.
Сижу над горкой строганины, бумажки с немецкими надписями разлетаются в разные стороны. Цепляются за кусты, за деревья и дальше летят в неизвестном направлении. А я сижу и даже не плачу. Глаза трясутся. Сам трясусь последней тряской. Хотел сказать, как Израиль говорил над мацой: «Шма, Исроэль». Не получилось полностью. Только «шма» вытолкнул из горла, а дальше – никак. Ни звука.
Собрал в подол рубашки остатки, зашел подальше в лес. Иду и разбрасываю, иду и разбрасываю…
Под ногами шуршит. Кое-где трава посохла. Вот и шуршит.
Иду и приговариваю: «Шма, шма, шма…» И раскидываю, что от мыла еврейского осталось, и раскидываю…
Пошел дождь.
Я пил воду прямо с неба. И такая мне радость. Как наново народился.
Зачем, непонятно.
От Остра я оторвался недалеко. Иду налегке. В глазах туман. Весь мокрый, картуз мокрый, рубашка насквозь, сапоги дырявые хлюпают. Нос мой хлюпает. Я рукавом утираюсь и радуюсь неизвестно чему.
И вот посреди моей беззаветной радости слышу голос сбоку – навстречу.
– Нишка!
Янкель. Сидит на подводе. Лошадь облезлая, а он правит, как птицей-тройкой через Днепр.
– Нишка! Гад! Сидай!
Я сел. От смущения снял картуз. Выкрутил от воды. Напялил.
– Откудова шкандыбаешь?
– С Остра.
– Что ты там забыл?
– Ничего. Дело было у меня. Теперь нету.
– К Винниченке ходил? Разведывал обстановку?
– Ну, к Винниченке. Дмитро умер.
– Ага. Давно пора. Зажился.
Янкель говорил спокойно. Он не обращал внимания на воду сверху и с боков, а она будто обходила его стороной. Он отмахивался от капель, и они брызгали дополнительно в мою сторону.
Подвода стояла как вкопанная. Янкель держал вожжи на коленях, одну ногу – которая хромая и больная – вытянул вперед и дергал, дергал сапогом – заведенный.
Я предложил определиться. Я вперед иду, а Янкель назад. Так что надо прощаться. Янкель не спешил.
Говорит:
– Я с Гришкой имел разговор. И с батьком его. Я их хорошо прищучил. Все сказал, что было на душе. И не им одним. Походил по хатам, всем сказал…
Я не имел в виду заводиться с разговорами, но не выдержал:
– Знаю я про твой концерт! Напился! Стыд и позор! Людей перебаламутил. Дело твое, конечно, но я считаю, что тебе б сидеть тихо. А ты нарываешься. Гриша при исполнении. Мог и в милицию забрать.
– И что?
– И то. Сам знаешь.
– Я знаю, а ты не знаешь своей головой лысой. Мне старый Винниченко сказал, что украинцев с евреями заодно выселять будут. Ему Гриша сказал по секрету, а он – мне.
Я поперхнулся. Такие сведения находились у Субботина. Он их Наталке высказал в минуту отчаяния. Наталка – мне. А теперь, получается, Гриша в курсе. И старый Винниченко был в курсе. И весь Остёр. Такое внутри человек не удержит, обязательно разнесет в разном виде.
Я говорю:
– Глупости! Может, и будут. Только не вместе. Сам подумай!
– Я тоже сомневаюсь, чтоб вместе… Ладно. Старый Винниченко боялся, что до Сибири не доедет. Я его заверил, что лично с ним в один вагон впихнусь. Лично! И рядом сидеть буду. Если и придавлю его, так нечаянно. Я во сне руками сильно махаю. Предупредил со значением. Думаю, он от страха и умер. Хай ему хорошо лежится, как моей Идке и моим детям. А что ты в Остре делал? – Он опять спросил, как в первый раз. Нарочно сбивал.
Я не растерялся:
– У меня план. Надоело бегать. Гриша меня заверил, что по немецкому делу заглохло. Я в Чернигов вернуться хочу. Вот иду…
Я решил во что бы то ни стало отвлечь Янкеля от прибежища, где находилась Наталка. Вроде понятия не имею, что Янкель хотел к Субботину на голову свалиться.
Янкель говорит:
– Ну-ну… Иди. Твое дело. Я тебя привязать не могу. На всякий случай знай – я в Остре буду.
Не поддался, значит, на провокацию. А про какой случай он мне намекнул, я понял. Не дурак окончательный. На случай, если он Субботину понадобится.
Помолчали. Я слез с подводы.
– До свиданья, Янкель.
Пошел вперед, не оглянулся. А в душе свербит. Был он у Субботина или не был? Был или не был?
Янкель меня не окликнул.
Копыта, может, и цокали, но через воду я не различал.
Передо мной встал во всю ширь вопрос: что делать? Идти к Гореликам и мучить Наталку вопросами? Она опять наврет. Закрутится. Заволнуется. А у нее дети. Таким отношением можно и сроки сбить. Начнет рожать. А дети не готовые. Только хуже будет.
И вырос ответ из наличных обстоятельств.
Надо в Чернигов. К Субботину.
Янкель меня отодвинул. Говорил, как с посторонним. Будто и не было у нас с ним общих задумок. Будто не через него, через Янкеля, я дополнительно запутался. Был он у Субботина – не был. Без разницы. У него своя правда – у меня своя. И посередине стоит Наталка со своим животом. И живот ее мне прямо показывает: дуй, Нишка, в Чернигов и кончай сомнения. Если надо – сваливай на Янкеля, что можно и что нельзя. Выкручивайся любой ценой. Выручай свою родную семью. Ради будущих поколений.
На попутках добрался до Чернигова быстро. Последней попалась полуторка. Полный кузов яблок. Антоновка. Желтая, светится. Хоть и под дождем. Спелая до последней степени. Уселся прямо на яблоки. Ем одно за другим. Наелся до оскомины. А остановиться не могу. За пазуху набрал. Шофер хороший попался. Когда я вылазил, посмотрел на мой оттопыренный яблоками живот и еще добавил в картуз.
– Ешь, – говорит. – Все равно сгниют.
Дождь не переставал.
В квартиру Субботина я стучался в виде огородного пугала. Вода с меня текла морскими потоками.
Стучал, стучал – никакого ответа. Только собачий скулеж из-за двери.
Дело клонилось к вечеру, я вышел на улицу, уселся на скамейку неподалеку, чтоб не терять обзор.
Дождь перестал. Я задремал.
Поспал немного. А уже темнота. Обсмотрел окна. В субботинских света нет. Все же ж поднялся. Постучал слабенько.
Собака загавкала. Голос приказал ей замолчать.
Я узнал Субботина и постучал громче.
Дверь открылась во всю ширь.
Не глядя на меня, Субботин пробурчал:
– Заходи, Васька. Выгружай свою утробу. Я как раз голодный.
Я удивился. Субботин объяснил, что рассмотрел меня всего, пока я дрыхал на скамейке. Вытащил у меня из-за пазухи одно яблоко.
– Эх, Вася-Василек… А ты и ногой не дрыгнул. Не то что мозгами не пошевелил. Я на тебя целый час через окно любуюсь.
В квартире темно. Только каганец горит тускло. Еле-еле.
Субботин позвал:
– Цуцык!
Из кухни выбежала собака. Большая, лохматая.
Субботин скомандовал:
– Сидеть!
Говорю:
– Вы, Валерий Иванович, скажите ей, что я свой. А то она подумает, что я что-то плохое вам хочу сделать, и бросится.
– Нет, Вася. Ты не свой. Ты чужой. Пускай знает, что в любую секунду может обстановка перемениться. – И опять к собаке со всей строгостью: – Сидеть, Цуцик!
Собака села, как приказал хозяин. При плохом освещении я заметил, что у нее на морде белые пятна и ошейник белый. В виде половины ромашки.
Помимо воли позвал:
– Цветок!
Собака дернулась ко мне, но тут же остановилась.
Я громче позвал:
– Цветок!
Собака гавкнула и бросилась ко мне в ноги. Завиляла хвостом, завизжала, как человек от радости.
Я ее обнял за шею. Она меня лизала в лицо. Яблоки вываливались одно за другим, одно за другим. Весь пол в яблоках. И мы с моим дорогим другом Цветком по этим яблокам ногами ходим, как в райском саду.
Опомнился я от Субботина:
– Цуцык! К ноге!
Цветок кинулся к Субботину и замер у его ног.
Я говорю:
– Не ругайте его сильно, Валерий Иванович. Это моя собака. Цветок. Он меня узнал. Собака же ж. Удержаться не может.
– Знаю, что твоя собака. Она возле Пятницкой крутилась. Недели две крутилась, как ты ушел. Я подобрал. Мне собака нужна. Позарез необходима. Я, Вася, слепну. И так слепну, что удивительно… Временами ясно-ясно вижу, как при яркой лампе. А временами – не вижу. В больнице врачи смотрели. И в Киеве. По нашему ведомству. Хорошие врачи. Не профессора кислых щей. Настоящие. Два еврея, правда. Ничего понять не смогли. На нервной почве. Само пройдет. Я спрашиваю: «Когда пройдет?» Не знают. Боятся, а не знают.
Субботин поднял яблоко, вытер об рубашку. Уселся на кровать. Начал хрумкать.
– Ну, Вася, чего приперся? Конспирацию нарушаешь.
Я подложил еще яблок на кровать, чтоб Субботину лишнее по полу не шарить.