Маргарита Хемлин - Про Иону (сборник)
Директор покраснел и быстро заверил, что у них в школе интернационализм на высочайшем уровне. У них дети научных работников, инженеров и так далее, в том числе и артистов. У них и внеклассная работа, и дополнительные занятия, и кружки. А чем шире развитие – тем шире кругозор и нет узости восприятия, что составляет суть вражды.
Возможно, мне не надо было упоминать о еврейском вопросе, тем более в директорском кабинете. Но если в школе интернационализм, то что обсуждать на голом месте.
Еще я обратила внимание на то, что из моей девочки хотят сделать трудную, а она не трудная, это вокруг трудности, а все валят на одного ребенка. Как педагог я могу бороться, но в коллективе лучше.
Он улыбался и смотрел на меня с удовольствием.
– Да, Майя Абрамовна. Без сомнения, в коллективе всегда лучше.
Я вспоминала себя в детстве и не находила, какие параллельные линии могли бы соединить меня с моей дочкой. Другое поколение. Другая обстановка. А мне еще хочется пожить, и без нервов в ее сторону.
В сентябрь мы вступали всей семьей с хорошими надеждами.
От Миши пришло несколько писем. Об отпуске он не упоминал. О будущей учебе – тоже. Жив-здоров, и точка.
Я с грустью вспоминала свои хлопоты вокруг нефтяного института. Но грусть эта была светлая.
С Репковым виделись крайне редко. И то на улице во время его обеденного перерыва. Смотрели на реку с гранитной набережной и молчали. Только один раз Саша поинтересовался, как сын. Я ответила, что хорошо. Лучше не бывает. И что в нефтяной он скорее всего не пойдет.
Репков вздохнул:
– Жаль. Такие перспективы открываются. Вся страна поворачивает на нефть. А твой сын не хочет. Что, в другое место нацелился?
– Не знаю. И знать не хочу. Я ему на тарелочке вуз преподнесла. Ему неинтересно. Он взрослый. Пускай сам целится, куда хочет.
Репков без перехода сказал:
– Майя, мне кажется, у нас закончились отношения.
Я повернулась от воды и сказала прямо в глаза Саше:
– Мне тоже кажется.
Мне не казалось. Так и было.
Слишком много знал Репков и про меня, и про мою внутреннюю жизнь. Это мешало отношениям. Это всегда мешает, как ни крути.
А теперь во мне находилось совсем другое, а Саша тянул меня назад, в то, что знал.
Но дело не в этом.
Насчет пишущей машинки.
У меня сложилось такое мнение, что хорошо было бы себя чем-то занять.
Домашнее хозяйство для женщины – еще не все. Нужно во что-то вкладывать оставшуюся душу. Вот я и села за машинку. И сразу обрела свой стержень. Быстрота печатания вернулась, сноровка снова появилась в пальцах и во взгляде.
Для тренировки я перепечатывала из книг страницы текста; тренировалась под радио – с голоса совсем другое дело, чем с бумаги.
Словом, я стала брать работу. Марик поспрашивал у своих знакомых – по цепочке, по цепочке, стали приходить студенты с курсовыми. Не много, но мне много и не надо было.
Я могла перепечатывать страницу несколько раз. Некоторые машинистки перебивают опечатку, и получается на одном месте толстая буква, а все равно видно, что тут раньше стояла ошибка. Или заклеивают бумажкой от почтовой марки (там клей с обратной стороны – в общем, удобно). Такие хитрости я знала. Но зачем? Мне была нужны чистота и безупречность. Сердце радовалось, когда печатные буквы стояли ровными рядами.
Но главное – звук. Громкие клавиши припечатывали меня к чему-то, ударчик за ударчиком. Крепко-крепко.
Элла меня не тревожила. Марик тоже. Во мне не осталось ни одной мысли. Только – тук, тук, тук.
Как-то позвонил Репков. Наверное, он имел намерения, но я сделала вид, что не поняла, а наивно спросила, нет ли у него возможных клиентов для перепечатки на машинке. Он с готовностью сказал, что у них машбюро не справляется и берут сдельно. Я попросила узнать подробнее.
Так я загрузилась таблицами. За таблицы платили больше, потому что печатать их обычно не любили и спихивали друг на друга, причем с ошибками. А я таблицы любила. Все-таки я математик, и цифры мне понятней.
Но дело не в этом.
Во мне зрела благодарность к Бейнфесту.
Почему именно нам с Мариком он отдал свою квартиру?
В будущем, естественно, но отдал.
Спросила у Марика, тот пожал плечами:
– У стариков свои причуды. Он дружил с моим дядей. И родственник к тому же. Дальний, правда.
– Что ж, у него других друзей и родственников нет, и малообеспеченных в том числе? У нас квартира, мы не нуждаемся материально. А он нам такой царский подарок. И ни ухода за ним от нас, ни компенсации. Согласись, странно.
Марик разводил руками:
– Каждый по-своему с ума сходит.
Ну да. Сходит. Я-то знаю, как с ума сходят.
Родительские собрания в школе у Эллы проходили приятно. Ни о ком ни одного плохого слова. Все вроде бы хорошие. И Элла моя хорошая. Оценки плохие, а она хорошая.
Я после собрания осталась с учительницей и спрашиваю:
– Есть претензии к Элле? Скажите правду.
– Нет претензий.
– Но у нее же тройки.
– Тройка тоже оценка. Зато она стенгазету рисует.
– А с товарищами отношения как?
– Никак. Зато она сидит тихо и впитывает, впитывает. Я по глазам вижу.
Учительница говорит, а сама смотрит на мои туфли.
Я только-только купила возле Дома обуви на Ленинском, у спекулянтки.
Да, женщины всегда найдут общее.
– Мы, Елена Владимировна, с вами ровесницы. Ведь так?
– Ну, ровесницы.
– Давайте будем по всем швам откровенны. Вы как педагог видите, что у моей девочки на душе? Как там у нее? Просвет имеется?
Учительница смотрит на мои туфли и смотрит. Смотрит и смотрит.
– Майя Абрамовна. У Эллы на душе тяжело. Я ее понимаю. И вы же сами осознаете, как может быть на душе у девочки в семье, где она приемная дочь и ее ругают за малейшую провинность. Она мне рассказывала со слезами на глазах. Вы не подумайте, что я вам делаю выговор. Тайна усыновления и такое прочее охраняется по закону. Но вы имейте в виду, что я этого не оставлю безнаказанно. Да, вы приемные родители, но имейте совесть и сострадание. Ведь еще Федор Михайлович Достоевский говорил про слезинку ребенка. Одну слезинку. А Эллочка столько слез проливает. Она в школе держится. А сама плачет и плачет. Плачет и плачет. И все без свидетелей. Чтобы никого не расстроить лишний раз. Она рассказывала. И как-то все дети в классе знают и жалеют Эллочку. И подкармливают. Кто яблоко, кто пирожное.
Я остолбенела.
– Какая приемная дочь? Элла придумала ахинею, а вы поверили. Вы в документы смотрели? Я вам свидетельство о рождении принесу, чтобы вы знали, кому верить. Она моя родная дочь! Она же на меня похожа! Вы присмотритесь! И на отца тоже похожа! Вы их рядом поставьте!
И походка, и движения. Плачет она вдали от людей! Да из нее слезинки ребенка не выжмешь! Не выжмешь! Ни за что!
Мне показалось, что я падаю в глубину и надо мной смыкаются воды. Как будто рожаю Эллу обратно.
Только и смогла попросить, когда опускалась на пол: «Воды!»
Елена Владимировна сбегала, принесла намоченный носовой платочек, вытерла мне лицо.
– Подождите, я сейчас в учительскую за стаканом сбегаю. Тут нету.
И убежала.
Я сижу на полу, тушь по лицу растираю, растираю. В глаза попало, щиплет. Слезы льются. Да. За одну слезинку ребенка убить можно. А за мои слезы кого надо убивать? Нет ответа. Нет.
Какие документы сюда нести, чем размахивать? Ну, паспорта, ну, свидетельство о рождении. Так ведь это бумажки.
Бумажки!
А у меня в паспорте развод с Мариком и брак с Бейнфестом. И прописана я в другом месте. Без Эллы. Все на ее мельницу, ну, буквально все.
Попила воды, умылась в учительской уборной.
Сидим с Еленой Владимировной друг напротив друга.
Вот. Два педагога. И одна девчонка. Которой тут к тому же нет в наличии. Наличия нет, а подлость есть. Елена говорит:
– Не знаю, что делать. Как с ней дальше быть.
И я не знаю.
Одно ясно: Эллу трогать нельзя. Ни с моей стороны, ни со школьной.
И в таком состоянии я позвонила Бейнфесту: он умирает; он умный человек; ему свой ум надо кому-то передать, так пусть мне передаст.
Натан Яковлевич встретил мой звонок без энтузиазма, но я сказала:
– Решается вопрос жизни и смерти.
И пошла, не дожидаясь ответа.
Да. Дни Бейнфеста были уже сочтены. Истощенный, бледный до синевы. В доме не пахло лекарствами. Я это отметила специально. Мне даже пришла мысль, что он хочет сам себя заморить.
Натан Яковлевич был одет по всей форме – в костюме, при галстуке. Размера на три больше, чем теперь надо было, но ему не до обновок. Такое положение, что старое донашивай. Себя не обманешь.
– Что случилось, Майя?
– Извините меня, Натан Яковлевич. Сама не знаю, почему я к вам явилась. Хочу поделиться мыслями. Узнать ваше мнение.
Он сел напротив, руки положил на розовую марселевую скатерть, еще довоенную, наверное.
Говорит:
– Слушаю внимательно.
Я рассказала про Эллу. Про ее общее поведение, ее идиотские выдумки. Про свое состояние.