Татьяна Алферова - Лестница Ламарка
Театральные интриги и сплетни не пугали Василия, разве что усиливали тоску. Он привык с детства к искусственной атмосфере театра, запаху румян и пропотевших костюмов, к пыли кулис, маленьким городам, одиночеству. Иногда представлял себе, как выйдет на сцену и зал замрет, очарованный. Но картины эти получались неярки и смазаны. Они не шли ни в какое сравнение с тем, что он переживал по ночам. Ночные же занятия были тайной для всех, тайной, тщательно оберегаемой. Фуршетову он говорил, что переписывает роли или страдает мигренью, когда комик пытался соблазнить его на какое-нибудь ночное приключение. А другие, собственно, не особо интересовались.
По ночам Василий сочинял пьесу. Видимо, весь отпущенный ему дар перевоплощения ушел на игры с самим собой. Жизнь, которую он проживал там, внутри пространства своей пьесы, была реальна и значима. Несравнима с жизнью в гостиничном номере, в очередном не запомнившемся городе. Картины являлись сразу же, едва он садился к столу. И стол, терзавший локти и ладони днем, пока он переписывал роли, ночью вел себя идеально, служил переходом, плотиком к зеленой солнечной стране. Его стране. Василий отчетливо помнил себя ребенком. Серебряный смех воды, льющейся из узкогорлого кувшина, перебивает шорох олив, заигрывающих с ветром за окном. Няня не всерьез сердится, когда он вырывается, отказываясь умываться, и бежит от нее по прохладным мраморным ступеням прямо в сад. Он бежит дальше, к качелям в плотно сомкнутых завитках виноградных листьев, падает, оступившись. Но теплые душистые нянины руки тут как тут, подхватывают его, прижимают щекой к нагретому сердоликовому ожерелью на знакомо пахнущей шее. Он упирается руками в мягкую податливую плоть няниной груди, капризно дрыгает ногами, неохотно успокаивается. Его несут в большой зал, уговаривая по дороге, причесывают, наряжают в пурпурно-синее платье. Подъезжает колесница, довольно скромная, но с великолепными лошадьми. Выходит из внутренних покоев мать, оживленная и нарядная. Приехал отец. А ночью на постель к Василию приходит няня, сажает его себе на живот и кладет его руки на свою обнаженную грудь, сжимая сверху собственными ладонями, гладит, мнет груди, потом отправляет их четыре руки в путешествие по животу – ее, его, потом ниже, до сочленения бедер, где у женщин, и у няни тоже, живут пушистые зверьки, осторожно прикасается к его паху, вздыхает, целует его неразвившийся еще жезл, тихонько массирует. Он никому не рассказывает об их ночах, он ни с кем не хочет делиться. И понимает он гораздо больше, чем предполагают эти женщины. Давно догадывается, что к чему, и не задает вопросы, почему отец приезжает только на несколько часов днем и куда уезжает потом. Хотя слова "царь", "Базилевс" никогда не звучат в доме. Но почему няня ведет себя с ним по ночам, как со взрослым мужчиной, он еще не понимает.
Его первый конь – серый, низкорослый, с короткими бабками, широким крупом и гривой, остриженной, как волосы у рабыни. Он сидит верхом, и холка коня изгибается змейкой под взглядом испуганного всадника. Бледный вялый червячок между его ног впервые восстает, наливается цветом и незнакомой томительной силой. Если бы сейчас перед ним сидела няня, как, бывало, сидела по ночам на его постели, широко разведя ноги, приподнимая руками мягкие тяжелые груди. Как давно он не видел ее. Конь идет сперва медленно, потом быстрее, сзади кричат встревоженные конюхи, наслаждение взрывается солнцем у него в паху, а второе солнце сверху ласкает спину и незащищенный затылок.
Долгие беседы с высохшим учителем в серой тоге. Неведомое прежде чувство обиды, томительное, как наслаждение. Учитель твердит о понятиях власти и долга. Почему же он не говорит о несправедливости? Ведь у отца нет законного наследника, зато есть два младших брата. К кому перейдет власть в случае смерти отца? Учитель опять талдычит о долге. Мальчик не хочет слушать старика. И раньше не хотел. А разве он хотел быть сыном гетеры? Какая польза в том, что она принадлежит царю, что его считают царским сыном, – власти это не принесет. Пусть братья отца передерутся, убьют друг друга, но даже тогда вряд ли что-нибудь изменится для него. Он хотел бы еще одного: чтобы мать вернула няню.
Мать беспокоится по поводу его апатии. Однажды вечером, когда тени от деревьев протягиваются через окно до противоположной стены, ему приводят рабыню в легком серо-голубом хитоне. Рабыня-сирийка очень молода, немногим старше его самого, когда она наклоняется, чтобы развязать узкие ремешки сандалий, ее напрягшиеся обнаженные ноги напоминают ноги мальчика. Груди у нее маленькие, широко расставленные, с крупными коричневыми сосками. Острые груди, твердые даже на вид. Ничего общего с чудесной и податливой няниной плотью. Жесткие черные волосы рабыни раздражают кожу, лезут ему в рот, мешают дышать, когда она ложится сверху. От горького и пряного запаха ее кожи, напоминающего мускус, его начинает мутить, он отталкивает женщину и садится на край ложа. Какое-то время она тихонько шевелится на полу у ног, вылизывая шершавым язычком его икры и колени. Потом возобновляет попытки, садится к нему на бедра, лицом к лицу, трется животом, грудью. Он откидывается на спину, закрывает глаза и представляет няню. Сейчас, когда они соприкасаются только бедрами и он не чувствует литого, словно из камня выточенного, тела сирийки, это легче сделать. Он начинает испытывать некоторое возбуждение, еще слабое и нерешительное, но женщина хватает его капризный жезл твердыми пальцами, стремительно вводит в себя, принимается вращать бедрами. Внезапная резкая боль в паху заставляет его застонать и оттолкнуть рабыню, на сей раз окончательно. Она ничего не понимает, принимается плакать, но боится дотронуться до него. Он сворачивается на ложе калачиком, воображает нянин запах, ее кожа пахла, как нагретая на солнце ягода дикой смородины, внезапно засыпает и просыпается через час в лихорадке. В голове катается твердая ягода, стукается изнутри в лоб, виски. Он пытается раздавить ее, катаясь головой по подушке, и горячая волна заливает голову, охватывает все тело, чтобы через мгновение смениться ознобом. И новая безжалостная ягода бежит от затылка к виску, давит на глаза, рождает бред. В очередной теплой и ласковой волне бреда он видит себя на колеснице отца, въезжающим прямо по ступеням во дворец.
Одни лекари сменяют других, как бесконечно и незаметно для него сменяющиеся месяцы. Отец присылает богатые подарки, но он не может оценить их, не может увидеть. Он видит только странные сны, неотличимые от жизни. И в конце концов просыпается в маленьком городе, в чужой постели, в нищенской обстановке провинциальной гостиницы.
Василий с трудом поднял голову. Когда спишь днем, только хуже, просыпаешься совершенно больным, разбитым. Пиво кончилось, а до ночи еще долго, нескончаемая череда часов. Да еще выход на сцену в грубом и тесном, пропахшем чужими телами костюме. Нет сил идти за пивом, доползти бы до ночи, чтобы опять погрузиться туда, в солнечный, ветреный и зеленый мир его страны. Что-то должно сегодня случиться. Незнакомое ощущение тревожной радости прогнало остатки тяжелого послеполуденного сна. В дверь стукнули несколько раз, требовательно и уверенно. Кто бы это мог быть, на деликатный стук Фуршетова не похоже.
Но вкатился в номер все-таки Фуршетов. В неизменно клетчатом костюме, с бородкой клинышком и корзиной, с какими хозяйки ходят на рынок, в удивительно изящных руках. В корзине круглились, играли плотными боками целая головка сыра, дыня в нежной сеточке трещин на шкурке и бутылка лафита – гуляем. За спиной Фуршетова нерешительно топталась точно такая же округлая и плотная, как снедь в корзине, дама.
– Знакомься, друг мой, – Олечка, поклонница твоего таланта! – приятно пьяненький комик прижал к груди свои изящные руки вместе с корзиной и шаркнул ножкой. – Прошу любить, так сказать, и жаловать!
Дама Олечка, несколько криво наклонив головку, прошла прямо к неубранной постели хозяина и села, нимало не смутившись, на измятые простыни.
Василий удивился – не тому, что приятель в очередной раз приволок к нему свою подругу, нет. Удивился, что подруга на сей раз была совершенно не во вкусе Фуршетова. По большому счету, комик любил всех новых женщин, но если был выбор, предпочитал субтильных брюнеток с узкими мальчишескими бедрами и неразвитой грудью. Дама Олечка, далеко не первой и, увы, даже не второй молодости, являла взору белокурые, не слишком чистые локоны и изобильную плоть, казавшуюся плотной лишь благодаря туго стянутому сатину выходного платья. Грудь, колыхавшаяся под сиреневой косыночкой в низком вырезе платья, с потрохами выдавала все тайны рыхлого увядающего тела соблазнительницы. А это была именно попытка соблазнения, в цели визита своих гостей Василий не сомневался ни минуты. Но так страшно дожидаться наступления ночи в одиночку, так тоскливо наблюдать за ползающими по облупившимся гостиничным стенам рыжими прусаками, что уж лучше пусть будут Фуршетов с Олечкой. Василий сделал приглашающий жест к дрогнувшему столику, не потрудившись убрать так и не переписанные к следующему спектаклю роли, и пир начался.