Мария Ряховская - Записки одной курёхи
Жердяи погрустнели. Дни стояли дождливые. Тетя Капа просила меня съездить с ней помолиться:
– С прошлого лета не ездила, а обещала. О тебе сестры спрашивают и проповедник наш. Нелегко найти Господа, а потерять легко.
Мои приятели, с которыми я иногда ходила ночью в лес на костры, и в Студниково на тусовки, воровали у нас яблоки и драли морковь. Безнравственные люди, что с них взять? Любители «Сектора Газа»!..
Житье было тоскливое, лишенное романтизма, и я, что ни вечер, писала Сане письма.
«…Меня обуревает навязчивая идея. Я хочу, чтоб с Атлантики подул соленый ветер с пылью. Чтоб дул несколько дней подряд. В первые три дня он выдерет все травы в округе, потом все деревья, а на седьмой день закружится вокруг нашей виллы „Большой дурак“ и спиралеобразно поднимет ее ввысь. О, кайф полета! (Все-таки зарядил меня Питер…) Я увижу в окно удаляющиеся Жердяи, – и вот подо мной океан. Ка-ак рухнет вилла „Большой дурак“ в Атлантический океан, то-то будет радость! Надоела предсказанность здешней жизни на „десять тысяч лет“ (опять цитирую, вот пропасть!), от этой рутины и рок-н-роллом не спасешься»…
Бабка Дуня принесла молоко. Пересказывает свой разговор с Захватчицей, такое прозвище прилепили сестре Крёстной.
– Говорю ей: зачем вторую веранду пристраиваешь? Не жить вам здесь, Крёстная и с того света лягнет! Не тебе силу оставил – ей передал!.. Отмахнулась! Вот-а… Купи, говорит, себе цветной телевизор. Хочет показать свою культуру! Свое богатство. Тьфу! – Евдокия перешла на шепот: – Мне мой дедушка рассказывал… он в извозчиках подрабатывал в Москве… вот-а… возвращался в Жердяи, на дороге встретил Мусюна, деда Крёстной. Тот говорит: подвези. Поехали, говорит, старой дорогой. К озеру спускаются, дуга съехала, конь расщепорился. Дед что, погоняет, вот-а… Глянул под берег, – а там черно от чертей! Кричат Мусюну: что долго вез, заждались!.. Дедушка оглянулся, а Мусюн стоит на задке телеги – вытянулся в три человечьих роста и хохочет. Дедушка ну поднимать правую руку – чугунная! Из последних сил поднял руку и начертил крест. Вот-а… Мусюна как сдуло – и берег пустой. Ну что, – перепряг коня и домой.
Батюшки! Сижу тоскую, а Крёстную навестить не догадалась!
Вхожу, Крёстная возлежит на своих подушках, приветствует меня. Дворяночка наша, под портретом… помещика Зверева, дяди своего или деда? Нет, кажись, это Наполеон? Обмираю – Борисов.
– Откуда это у вас? – возопила я.
– Сын мой блудный, – жалостливо проговорила она. – Уехал от меня в Москву, а в Москве известно, народ честный, – где не вор, там мошенник. Москвитяне – египтяне, людоеды, кошкодавы! Говорят же, Москва царство, а деревня – рай. Хоть бы народную мудрость послушал!..
Я оторопела. С детства привыкла верить во всем Крёстной. Но как понять это?
– Да вы и замужем не были, – придя в себя, возражаю я. – От кого он, ваш Борисов, от Лемешева или Козловского? Или, может быть, от Толстого, который на крестьянке женился?
– Крапивный он.
– Что?
– Ну, или капустный. В капусте нашла! – И завыла: – Я многоскорбящая мать! Сколько я его люлюкала, пела ему: «Спи, кикимора пряжу прядет…»
– Мы вашего Борисова по всему Питеру искали… – заныла я. – Но разве мы найдем? Мы – курёхи.
– А! – откликнулась Крёстная. – Понимаю. Метко попадаете – ногой в лужу.
«Вот она, лаконичность народного ума», – подумала я.
– Знаешь, чего я ему пела? Спи, пока темно, завтра вновь утро случи-ится. Я закрыла окно – видишь, спят звери и пти-ицы. Будет день, когда ты мне, старой и уса-атой, звезда моя, колыбельную споешь, лохма-атый. Знаю, так уж водится – на горизонте рельсы сходятся!. Москва – Пекин – идут, идут, идут народы…
«А вдруг он действительно ее сын? – подумала я. – Они оба непредсказуемы, оба украшают жизнь своими выдумками, у обоих напрочь отсутствуют логические связи! В самом деле, зачем они, эти связи? Утверждают установленный и надоевший порядок вещей, нет места для мифотворчества, волшебства, чувства, полета…»
– Напиши ему эти строки и отошли, – смиренно и грустно попросила Крёстная, – ты же знаешь, я не умею писать.
Я вздрогнула: какие? Слова ее колыбельной?.. Или Крёстная услышала мои мысли?
Глянула в окно. Сквозь дождливую серость едва виднелся выступ леса, возле канала. «Дурацкое лето, ни одного солнечного дня».
Будто угадав мою мысль, Крёстная сказала:
– Кто в Жердяях не бывал, тот болота не видал. Я русский, на манер французский, только немного по гишпанистее, – и расхохоталась. – Русский молодец – французскому бусурману конец. Я тогда еще маленькая была, когда французы из Москвы возвращались. На печи сидела. Помню, идут обозы. Как попало напиханы – еда, актрисы московского театра, чернобурки, соболя… Лихоимники эти одеты кто во что – иной в мужицком кафтане, другой в атласной женской шубе. А как мерзли! Даже пословица есть – замерз, как француз. По дорогам – лошади с выпущенною внутренностью, распоротыми животами. Неприятели влезали туда согреться, той же кониной утоляли голод.Вскоре после того приезжал в Жердяи Доцент. Его вызвала Галя, Степкина жена. Степка продавал ему старинные документы на желтой ломкой бумаге. Доцент при мне показывал бумаги отцу. Подписаны императором Николаем I. «Ввод в наследство генерала Зверева на владение деревнями Большие Жердяи и Малые Жердяи». Доцент не дал денег Степке, а поставил две бутылки самогона. Пили у нас: мама была в Москве.
Степка был недоволен гонораром и одновременно Доцентом. Этот наливал стакан с верхом, будто пил свое, да еще подругивал самогон: слабый, отдает одеколоном.
Евдокия гнала из вишневого сиропа, теперь сахар по талонам.
Степка, намекая на добавку: вторая бутылка пустела, повторял рассказ о своей находке. Бумаги лежали в холщовой сумке, на чердаке, зарытые в слой листвы. Нынче для тепла потолок засыпают керамзитом, в старое время листом. По осени навозят мешками из леса, засыплют и замазывают жидкой глиной.
Тут же охмелевший Степка проговорился, что наткнулся на холщовую сумку, когда устраивал новый лаз. Теперь хренушки менты поймают!.. Входная дверь всегда заперта. Крёстной во двор не надо, ходит в свое тронное кресло с дырой. Менты станут ломиться – Степка вмиг по лестнице и на чердак! Оттуда через новый лаз спустится на половину ненавистных Крёстниных «захватчиков» – и задами в лес. Захватчики разрешили сделать лаз в обмен на печку.
– Печь им сложил даром. Ограду им поставил – ни рубля не дали. Муж точно в лагерной охране служил. Протокольная морда. Я таких чую. В зоне насмотрелся.
Степка ждал, – а Доцент в ответ не ставил. Тогда Степка стал предлагать за литр подарок Крёстной – «Вызывную книгу» для кладоискателей – молитвы, заклинания.
– Чего мелешь? – говорил ему Доцент. – Черная книга оказалась лечебником для сифилитиков? Думаешь, мы тут все дураки? Забыли?
– Простак ты! – отвечал ему Степка. – Думаешь, старуха настоящую книгу позволила б из дома вынести? Та поддельная была…
Степкой тяготились, он напился вдрабадан и уверял, будто Крёстная ему открылась. Мусюн положил в генеральскую могилу трубчатый замок и ключ от него. Чтобы уберечь от расхищения.
– Заперт клад. Поняли? А Крёстная говорит: «Выполнишь мою волю, после моей смерти возьмешь триста золотых монет», – едва выговаривал он. – Я сразу на поезд – и в Сочи!.. Не дочери, не внукам – мне.
От картин своей будущей сочинской жизни Степка перешел к обличениям своих собутыльников:
– То вы и умостырили перестройку, чтобы наш брат рабочий перестал ходить в шляпе. Чтобы мы обнищали. Чтобы с вами не сравнялись. Почему нашего «Чапая» по телевизору не крутите?
– Выйдем, – оборвал Доцент Степку. – У нашего хозяина найдется полиэтиленовый мешок?
– Есть вроде, – ответил отец. – Из-под цемента. Сойдет?
Из окна сеней я видела, как отец и Доцент вошли в сарай.
Степка не медлил, только брякнула калитка.
Мы отправились провожать Доцента. Присоединились Юрий Дмитриевич и Капа, прежде сидевшие на скамейке у своих ворот. По пути Юрий Дмитриевич кипятился:
– Мочи нет, как Степка и Серый надоели со своей выпивкой! Начальство не ездит. Серый сгубил семнадцать телок, и что думаешь? Начет ему тысячу триста. Мясо сдали в магазин, в свой совхозный ларек. Пяток телок списал ветеринар как больных. Нашему начальству отдать Серого под суд – значит самим подставиться. Разве может сто пятьдесят голов пасти один человек – да пьяница?.. Петр Первый до тех пор снижал цену на водку, пока пьяницы поголовно не сгорели от спиртного.
Капа с Юрием Дмитриевичем вернулись набросить дождевики. Мы стояли с Доцентом на дороге. По дороге Доцент говорил про свое:
– Наш НИИ разваливается. Квартиры идут по миллиону. Гуляй, рванина, полное освобождение от социальных пут! У меня единственно осталось право собственности на самого себя. Запродать скелет в анатомичку!
Прощались на лавах. Доцент поглядел на речку, синевшее вдали пятно озера. Разговор возвратился к кладу, Крёстной: