Иван Зорин - Зачем жить, если завтра умирать (сборник)
Мезряков зло смял сигарету, достав другую.
– Наш народ характеризуют три «з»: он зол, завистлив, забит. Сам не живет и другим не дает, испытывая от этого сатанинскую радость. – Щёлкнув зажигалкой, Мезряков прикурил. – В глубине мы хотим, чтобы нас боялись, а не любили.
– Так вы же еврей.
– Опять вы за старое! Ну какой из меня еврей? Если бы.
– Вот и я про себя думаю: если бы. А то ни туда, ни сюда. Угораздило родиться гадким утёнком. Не поверите, я из России ни ногой, а всю жизнь, как в эмиграции. И почему так?
Мезряков пожал плечами.
– Видно, хороший вы человек, интеллигентный.
– Ну откуда вы знаете! – замахал руками старик. – Много чего совершил, за что стыдно. А интеллигентный… Так это у нас оскорбление.
Рядом с неврологическим корпусом, куда поместили Лецке, находился морг, и вечерами, когда темнело, из окна палаты был виден лившийся оттуда голубой мертвенный свет. Жизнь, смерть – в больнице тонкая грань между ними почти стирается. По саду бродили серые больничные халаты, которые старались не смотреть в сторону морга, отворачиваясь, когда с носилок выгружали завёрнутое в клеёнку тело. Мезряков наблюдал эту сцену завороженно, не в силах шелохнуться.
– Очередной десант на тот свет, – перехватил его взгляд историк.
Мезряков криво усмехнулся.
– Боитесь смерти? Впрочем, не отвечайте, конечно, боитесь. То, что невозможно вообразить, ужасает. Конечно, речь идёт не о похоронах и положении в гробу, вы понимаете. Я раньше тоже боялся, а с возрастом, верно, ослабло воображение. Теперь даже и не пытаюсь. Вам интересно?
Мезряков кивнул.
– В больнице о чем только не поговоришь. Чтобы не молчать. Хотя перед уготованным нам молчанием не наговоришься. – Глубоко затянувшись, старик встал на цыпочки и выпустил дым в форточку. – Замечали, отношения зависят от того, где начинаются. К примеру, если знакомство состоялось в чиновничьем кабинете, то для его хозяина вы навсегда останетесь просителем. А если на лекции, для того, кто её читал, будете вечным студентом. – Он разгладил бородку. – Но лучшие из знакомств – больничные. В больницах рушатся барьеры, и голые, как Адам, взрослые снова становятся детьми. Куда деваются надменность и чванство! Богатство и положение остаются за воротами! А внутри складывается больничное братство – борьба с депрессией, бессонницей и страхом делает приятелями за считанные дни. Расставаясь, обмениваются телефонами. Но звонят редко – жизнь берёт своё. – На мгновенье он замер, задрав вверх сложенные горстью пальцы, и стал похож на преподавателя у грифельной доски. – Странно, что люди на земле враждебны. По сути, мы же все в больнице для неизлечимых.
Мезряков не ожидал такого поворота.
– Больница как метафора, – вздохнув, подтвердил он. Потом, не найдя лучшего, повторил: – Да, больница как метафора.
Перед тем как выбросить окурок, историк проницательно посмотрел на него.
– А ведь вы не родственники, правда?
– И что?
– Только то, что у вас другие отношения. Не родственные. А какие – не моего ума дело. – Сосед Лецке спустил окурок в унитаз и под шум воды добавил: – Кстати, со стороны вы выглядите очень трогательно.
В предрассветные часы Лецке ещё не спал, кутаясь в шерстяной плед, который принёс ему из дома Мезряков. Мысли его путались, иногда его одолевал бред, но он не смыкал глаз, закусывая кулак в страхе, что его задушат воспоминания о тесной квартире, где он был счастлив. В коридоре уже включали свет, в палату заглядывали сонные медсестры, и только тогда, сломленный усталостью, он засыпал, также неожиданно, как и просыпался – с першившим от горечи горлом, на подушке, мокрой от слёз. Слепило солнце, от окон по стенам прыгали «зайчики». Вместе с горькой слюной во рту ещё был привкус сна. В первое мгновенье Лецке обводил мутным растерянным взглядом койки с лежавшими соседями, мерно гудевший холодильник, тумбочку с разложенными на ней дольками апельсина, и не понимал, как здесь оказался. А потом прошлое пронзало его, как стрела в сердце, он вздрагивал, судорожно натягивая на себя одеяло, чтобы снова погрузиться в спасительную тьму. Зачем жить, если завтра умирать? Лецке снова и снова задавал себе этот вопрос, не выбираясь из-под одеяла до тех пор, пока не приходил Мезряков. Тот улыбался, раскладывая свёртки со снедью, интересовался, как прошла ночь. «Хорошо», – отвечал Лецке, механически шевеля губами. Потом Мезряков мягко корил, что он опять забыл про лекарство, которое надо пить утром натощак и, налив в чашку воды, поддерживал его запрокинутую голову, пока Лецке, вытянув шею, глотал таблетки. На душе от них вскоре делалось пусто, а глаза становились стеклянными. Но Лецке знал, что они по-своему отвечают на проклятый вопрос, который теперь до ночи не будет его терзать. А ещё он не будет плакать. Так начинался день, ещё один день его жизни. А заканчивался он с уходом Мезрякова. Тогда вопрос возвращался с новой силой. Лецке не понимал, как дальше жить. И главное, зачем. Нынешнее положение напомнило ему болезненное детство, когда он метался по постели, борясь с жаром, и некому было подать ему градусник. Тогда он был по-настоящему одинок. Однако в детстве его поддерживала вера в скорое выздоровление, которой сейчас не было. Он не рассказывал об этом Мезрякову, но целыми днями в одиночку боролся с мучительными воспоминаниями. А однажды во сне услышал голос. Это был голос Мезрякова, которого он не видел. Лецке стоял посреди пустыни, подняв руки к темневшему грозовому небу, словно Иов на пепелище. Голос раздавался сразу отовсюду. Он сливался с раскатами грома, которые катились издалека, и потому звучал громко и торжественно: «Хомо Лецке! Люби себя. Живи одним днём. И не будь жалким». Лецке хотел спросить, как это возможно в его теперешнем положении, но тут проснулся. И всё же на какое-то время ему сделалось легче. Боль отступила, он даже нашёл в себе силы улыбнуться, когда пришёл Мезряков.
Лекарства в больнице были устаревшими, да и тех не хватало. Делая назначение, врачи честно предупреждали, что лучше купить другие, подороже, а на вопрос, почему не обеспечена больница, разводили руками. Но всё было и так ясно. Все знали, где живут, и за вежливыми улыбками врачей читали: деваться вам всё равно некуда, это же ваши родственники.
– Замечали, чем меньше государство вас обеспечивает, тем больше обращается к вашему моральному долгу? – наблюдая это, иронизировал историк. – Оно перекладывает свои обязанности на ваши плечи, а само умывает руки. Но тогда зачем оно нужно?
Мезряков рассеянно кивал, подсчитывая в уме предстоявшие расходы.
– У вас как с деньгами? – прочитал его мысли историк. – Могу одолжить.
– Спасибо, пока есть.
– Да вы не стесняйтесь, я с пенсии откладываю. А одному мне зачем…
Мезряков был тронут до слёз.
– Учту, если понадобятся.
Теперь Мезряков вставал рано. Сразу брился и, перекусив на легкую руку бутербродом, выскакивал из дома, чтобы попасть в больницу к обходу врачей. Мезряков не стал «жаворонком», его клонило ко сну, но, впервые за долгие годы слившись с городским ритмом, он испытывал какую-то бодрящую умиротворённость. Мезряков спускался в лифте со школьниками, спешившими к первому уроку, выходил из подъезда с заспанными собачниками, пересекал двор, кивая соседям, садившимся за руль припаркованных автомобилей, в магазине, где покупал еду для Лецке, стоял в очереди со старухами, которые поднимались ни свет ни заря, жалея крохи оставшегося времени, он был вместе со всеми, он стал одним из миллионов москвичей, и ему так же, как и им, было некогда думать. За неимением настоящего счастья, они тоже черпали горстями его суррогат, цепляясь за иллюзию смысла, сводившуюся к необходимости. А может, это и есть счастье? Сойти в могилу, всю жизнь не принадлежа себе. Может, счастье в отсутствии выбора, как у солдата или монаха? А те, кто жалуется на загруженность, его не осознают? Раньше бы Мезряков так обязательно подумал. Но сейчас ему было некогда. В голове у него крутились необходимые покупки, рецепты, которые надо подписать, чтобы получить бесплатные лекарства, грязное белье, отданное в стирку, свежие носки для Лецке и т. д. и т. п. Он не осознавал, счастлив или нет, ему было не до этого.
Срок пребывания в больнице истекал, через неделю зашла речь о выписке.
– Амбулаторное лечение, – бодро сказал врач. – Мы исчерпали ресурсы, теперь время покажет.
– Вам их не жалко? – выскочил за ним Мезряков.
– Кого? – удивленно обернулся врач.
– Больных.
– Всех жалеть жалости не хватит. – Врач был молод, розовощёк, его подбородок двоила ямочка. – А зачем вам?
– Тяжёлая у вас работа, я бы не смог.
Врач тронул свисавший змеей фонендоскоп.
– От меня же не жалость требуется. И потом, со временем вырабатывается здоровый цинизм, иначе рехнёшься. У вас всё?
Мезряков посмотрел в глаза.
– Скажите честно, надежда есть?