Дмитрий Вересов - Смотритель
Лютка пережила революцию и наверняка пережила бы и последнюю войну, которая не была для нее в новинку, если б не смерть Щербатского в сорок втором. Железный дух, поддерживавший внешнюю обыденность места, ушел, и тайные силы земли взяли свое. К тому же к старой крови добавилось в изобилии новой, и все преобразования пошли прахом. Земля принялась выкидывать новые кунштюки, по болотам зарыжела испанская осока, по склонам – саксонская бузина, а на поверхность то и дело стали выходить какие-то обломки далеких времен.
Павлов читал сухие слова краеведческих справок, но на голубоватом мониторе читались не годы продаж и разделов, а вставали видения борьбы человека с природой и временем. И он сквозь такую же голубую дымку видел тот свой июльский день, когда они бродили по неизвестным развалинам. О, как опасно незнание! Как неоправданно легко и смело мы бродим над бездной, не представляя, как и чем предстоит расплачиваться за самоуверенность незнания!
В принципе, теперь ему все стало ясно – или почти ясно, поскольку ничего ясного совсем, как теперь убедился Павлов, в мире не существует. Заносчивый ученик всероссийски известного училища приезжает с отцом, тоже всероссийски известным политическим деятелем, в гости к уже всемирно известному ученому. Этот визит производит на молодого человека сильное впечатление, и это естественно. Как утверждают знатоки, отблески этого впечатления разбросаны по его грядущим произведениям. Хорошо. Про отблески он, в крайнем случае, может узнать в какой-нибудь из многочисленных монографий, но…
Но что могло поразить в небогатом имении сверхизбалованного высокомерного юношу, который мог видеть черную перевязь и белую оборку малинового атласа задних лапок катокалы адультеры – и не замечал при этом простых человеческих чувств друзей? И с этим вопросом Павлову идти было уже не к кому. Только к себе – и к Марусе.
Недолго думая, Павлов побросал в сумку всю еду, что была в холодильнике, позвонил в магазин, что пропадает на несколько дней, распихал по карманам деньги и за строгий ошейник заволок Сирина в машину. Всю дорогу он мчался на предельной скорости, но фортуна, как известно, любящая дураков и отчаянных, улыбалась ему, убирая с дороги милицейские засады, пробки, ремонтные работы и рассеянных бабусь вкупе с младенцами без присмотра и подростками-скейтбордистами. Он ехал мимо сливающихся в одно деревень, лесов и полей, и ему казалось, что бойкая его «Шкода», как уток в ткацком станке, все сшивает и сшивает воедино нечто давно разорванное, разъединенное, но обязанное быть единым. В этом странном ощущении он поначалу даже не услышал, как за Гатчиной Сирин на заднем сиденье стал тихо скулить, и скоро его подвывание перешло в такой жуткий вой, что у Павлова стало мутиться сознание и затряслись руки. Он остановил «шкоду», и вой снова перешел в тихий скулеж.
– Ты что, одурел? – Но глаза у пса, налитые кровью, были совсем невменяемые. – Что это за фокусы? – До Выры оставалось несколько километров, и Павлов неожиданно подумал, что, в общем-то, ничего удивительного в поведении собаки нет. Он подобрал его именно в Выре – а кто знает, каких ужасов пришлось ему там натерпеться, пока он его не пригрел. А уж место собаки чувствуют безошибочно. Тем более такое, где им было больно или плохо.
На всякий случай Павлов проехал еще немного, стремясь поточнее определить место, но, когда впереди уже сверкнула красным сполохом церковь, он с ужасом ощутил у себя на шее горячее дыханье и прикосновение клыков. Сомкнуть их было делом доли секунды, а дать отпор – значило бросить руль. Он плавно затормозил уже на самом съезде к мосту и так же плавно нажал панель открывания дверей. Сирин облегченно хакнул, обдав павловский затылок запахом, который остро напомнил ему Марусину комнату, вылетел наружу, чудом перемахнув через Павлова и побежал вниз к реке. Но потрясенный Павлов все-таки увидел, как напоследок дог обернулся и широко улыбнулся. И на морде его в этот миг были написаны благодарность и еще нечто, то, что Павлов уже только через пару минут смог перевести как некое собачье «Не дрейфь, прорвемся!».
Глава 19
Мир полусонно колыхался вокруг Маруси. Хотелось не спать, а каким-то образом вздохнуть всем телом и разом избавиться от всех проблем. Она лениво листала сунутый ей старичком-лесовичком-профессором альбом, совсем не вникая в смысл каких-то гербов, планов, виражированных лиловым и коричневым фотографий. Ее внутреннее наполнение было сейчас намного значительнее, чем пытавшиеся остановить мгновения фото, ибо оно сумело не только остановить его, но и оживить, сделать реальным и близким. От светломедовых, ничем не залаченных стен действительно пахло медом, заречными полями и еще какими-то старинными духами, вроде «Feuille verte».[76] От последней нотки в этом букете запахов хотелось томности, неги, близости Павлова, ночных фейерверков… Но зато остальные звали к суровой чистоте и простоте, сладкие плоды которых попадают к нам в руки гораздо позднее скороспелых плодов страстей и желаний.
Маруся небрежно отбросила альбом и принялась бродить по маленькой верандочке. Неожиданно оказалось, что из самого угла ее видна Оредежь, красноватый даже в перламутровой сетке дождя. Капли на его поверхности взрывались крошечными мутноватыми розами, держались в своем обреченном цветении какую-то долю секунды и исчезали навсегда в вечном течении реки. «Конечно, каждый день глядя на это, трудно забыть Гераклита», – усмехнулась Маруся и в который уже раз удивилась тому, что люди, живущие в городах с большими реками, хотя, конечно, и сильно отличаются от степняков, тем не менее тоже слишком часто забывают об изменчивости мира. И только, пожалуй, петербуржцы, где не только погода, которой, по словам Козьмы Пруткова, нет ничего более переменчивого в мире, но и река, не знающая ни ежегодных разливов по лугам и низинам, ни обмелений, и потому уже не совсем река, а сгущенное время или Лета – как кому больше нравится – сильнее всех чувствуют эту призрачность бытия.
Маруся постояла немного, одним плечом чувствуя сладкую сухость сосновой стены, а другим щекотку грибного дождя, потом увидела в стене дверь и так же лениво, словно в полусне, толкнула ее. Дверь подалась легко и без скрипа, впустив Марусю в несколько сумрачную не то от погоды, не то от серых гардин комнату. Вероятно, это был кабинет, потому что здесь находились только письменный стол семидесятых годов, павловский ампирный стул и множество подсвечников с оплывшими разноцветными свечами. В окно царапался какой-то темно-зеленый, с пронзительными вкраплениями синего, куст, наполнявший пространство комнаты безотчетной печалью.
Я увидел во сне можжевеловый куст,
Я услышал вдали металлический хруст…[77]
– невольно прошептала Маруся и, сама не зная зачем, сделала шаг в комнату.
Я заметил во мраке древесных ветвей
Чуть живое подобье улыбки твоей…
Еще шаг по старому, но молчаливому паркету, наверняка привыкшему не только не мешать своему хозяину, но и хранить его тайны. Так она обошла всю комнату и со словами:
Тонкий запах, едва отдающий смолой,
Проколовший меня смертоносной иглой… —
опустилась, наконец, на гнутый стул. Перед ней в строгом порядке, который людям некабинетного труда почему-то всегда кажется своей противоположностью, лежали простые школьные тетради, дешевые блокноты из сельского магазина, какие-то канцелярские папки последней четверти прошлого века, карандаши и копеечные шариковые ручки.
Маруся зачем-то потрогала все эти предметы и, прошептав последнее:
Облетевший мой садик безжизнен и пуст.
Да простит тебя Бог, можжевеловый куст! —
вытащила из стопки первую попавшуюся папку. Тесемки ее были не завязаны, по их цвету заметно, что открывается папка довольно часто. От рыхлого картона пахло чем-то очень знакомым. Но чем – Марусе было никак не определить. Она и вообще ощущала себя сейчас не совсем собой. Так бывает порой во время высокой температуры, когда видишь себя будто со стороны и собственными движениями управлять неспособен.
Она прекрасно понимала, что ее поступок слишком напоминает воровство или того хуже – чтение чужих писем, но заоконный куст так беспомощно просился в комнату, свечи стыли в такой маскарадной прелести, а дождь обнимал дом с такой нежностью, что среди всей этой благодати сопротивляться желаниям не было никакой возможности…
В папке оказалось несколько плотных листков не ксеро-, фотокопий, какие делали раньше доброхоты – любители распространить что-нибудь вроде «Юнкерских поэм»[78] без купюр. Значит, копии были старые. И действительно, Маруся сразу же обнаружила на них какие-то точки и пятна. Хотя таков мог быть и оригинал. Буквы тоже немного подпрыгивали, и то тут, то там бросались в глаза яти и еры. Маруся скользнула взглядом вверх, к началу, и уткнулась в не пускающий никуда дальше заголовок «Красный песок».