Александр Лапин - Утерянный рай
Потом, сдвинув свои белесые брови, закуривает сигарету и исподлобья, блеснув голубыми, с зеленоватым оттенком глазами, начинает свой рассказ:
– Я любил ее еще со школы. Ну, знаешь, как это бывает. Ходили вместе в школу и из школы. Она была красивая. Знаешь, как мы любили друг друга? Теперешняя – тоже ничего. Но эта… Она была лучше всех…
Дубравин знает, что Витька любит прихвастнуть, соврать, и поэтому ждет, что он сейчас начнет рассказывать о своих победах, но, странное дело, неожиданно улавливает в голосе Палахова неподдельное волнение и искренность:
– Да, было времечко. Однажды на улице встретили ее какие-то ребята. По-видимому, они хотели заставить ее сдаться. Но она царапалась, кусалась. Тогда они толкнули ее под проходящий трамвай. Ей отрезало ноги. Я ходил к ней в больницу. Просил ее сказать, кто это сделал. У меня тогда был вальтер. Я бы их перестрелял. Она, увидев меня, отворачивалась и просила врача, чтобы меня не пускали… Знаешь… Я стоял перед нею на коленях, она меня била своими ладонями и кричала: «Уйди, уйди!». А мне казалось, что она меня гладит. Так я ее любил. Потом ее выписали. И она уже дома отравилась… Целый месяц я ходил как помешанный. Но ее уже не вернешь.
Сашка молча смотрит на Палахова и ошеломленно думает: «Врет, наверное, так не бывает. Чушь какая-то. Сочиняет».
– Я б их всех, гадов, перестрелял, если бы знал тогда, кто это сделал, а потом бы сам застрелился. Но только через год я узнал одного из них. Его забрали в армию. Вот я жду, когда он вернется…
«Чушь какая-то, – снова думает Сашка. – И зачем придумывает? Кричит с надрывом. Сам себя накручивает. Какие-то африканские страсти. Псих он, что ли?»
Палахов резко замолкает. С минуту сидит, тупо смотрит в окно. Потом неожиданно, ни с того ни с сего говорит:
– А тебе пистолет, случаем, не нужен?
– Пистолет? – опешивает Дубравин. – Какой?
– А вот такой. – Витька достает из сумки тяжелый, как кусок железа, самодельный наган. Все как положено. Барабан, ствол, курочек. Дубравин берет его в руки и чувствует, как удобно ложится в ладонь холодная рукоятка.
– Видишь, сделан как здорово. Под мелкокалиберный патрон. Вещь! Могу продать за двадцатку.
– А он стреляет? – опасливо спрашивает Саша.
– А ты как думал! Сам лично ездил в горы. Опробовал. Бьет, как зверь!
– Вещь хорошая, только денег нет, – отвечает Сашка.
– Ну, пришлют же тебе родители…
Пока на сцене не появился пистолет, Дубравин не особо верил Витьке. А тут… Может, у него и вальтер есть. Кто ж его знает… И вообще, чего только в этих городах ни бывает. Людка рассказывала, что к ней тоже приставали как-то. И острая тревога накатила в душу: «Господи, а как там Галка? Одна в городе. А может быть, у нее кто-то появился? Ведь у них там своя жизнь. Студенческая. Не чета тебе. Вот и прислала ответ. Правду ведь не скажешь сразу. Так, мол, и так. Полюбила другого…».* * *Вечером он долго маялся. Семейство сестры в большой комнате смотрело телевизор, а Дубравин ходил из угла в угол и шептал про себя, разглядывая ее маленькую фотографию: «Молчишь. Ты все молчишь. Смотришь, улыбаешься о чем-то своем. И молчишь. А я смотрю на твой портрет. И не могу наглядеться. И что же мне теперь делать? Что отвечать?»
Он присел за стол. Написал первую строчку: «Здравствуй, Галя!» Посчитал, что получилось как-то фальшиво. И отложил синий листок в сторону.
Опять заходил из угла в угол: «Эх, любовь, любовь. Больно-то как. Господи! Завыть, что ли?»
Встал у окна. По вечерней дождливой улице потоком текли машины. Свет фар преломлялся в стекле, которое окрашивало все в фантастическую радугу. Сами собою ни с того ни с сего потянулись слова:
По щеке тепло пролегла слеза.
С отраженьем твоим мы – глаза в глаза.
Ты скажи мне, портрет, поскорей ответь,
Что решать теперь, то ли плакать, то ль петь?!
«Галка! Галка! Мне бы увидеть снова тебя. Твои милые глаза, губы, руки. Только бы заглянуть в глаза. Они как звезды. И все решится. Все встанет на свои места. Ведь было нам вместе хорошо».
Он вспомнил рассказ Палахова: «Вот у него действительно все кончилось. А я-то чего раскис, расквасился? Витька прав! Пока мы живы, ничего не кончается. А в такой ситуации хуже нет – рыдать и умолять. Мало того, что тебя не любят, так еще тебе же надо унижаться, выпрашивать. Но бывает и хуже, как в том случае про трамвай… Как бы ни было тяжко, надо хоть достоинство свое блюсти. В конце концов, что я, тряпка, что ли?»
Он подошел к столу, снова достал листок синей почтовой бумаги:
«Здравствуй!
Может быть, мы с тобою больше не встретимся. Может, ты просто не захочешь меня видеть. Не знаю. Ничего не знаю. Все так сложно. Пусть эти строки останутся моим последним откровением. Я люблю тебя. И ты, конечно, знаешь об этом. И ты права, от частого употребления слова стираются, как каблуки от асфальта. Но когда эти слова пишут в последний раз, они приобретают новый смысл…».
IV
В перерыве в аудиторию пришла секретарша из деканата:
– Вас приглашает к себе Владимир Евгеньевич!
«Меня? Зачем? Проректор вызывает меня, первокурсника, к себе? Может, что-нибудь не так? Точно! Вчера в общежитии гуляли до утра. А я там староста этажа! Может, поэтому?» – думал Казаков.
– Петро, если будут отмечать явку, скажи, что меня в деканат вызвали.
Анатолий быстро собрал книги, конспекты со стола и помчался на административный этаж.
Там – красные ковровые дорожки. Тишина. Заглянул в приемную. Пожилая кудрявая женщина сидит на телефоне. Кивнула – проходи. Зашел, присел на краешек стула. Сидел настороженно. Думал: зачем вызывали? На столике в приемной загорелся красный огонек. Седовласая секретарша попыталась его успокоить, улыбнулась вставными молодыми, фарфоровыми зубами, не гармонирующими со старым лицом.
– Заходи!
Зашел, внутренне напрягшись. От волнения даже ладони вспотели.
В просторном кабинете сидели двое. Проректор по воспитательной работе – молодой, худощавый, с бородой. Весь из себя манерный. И молодой мужчина с седыми висками. Слегка лысеющий, коротко остриженный, спортивный.
– Присаживайтесь! – на «здравствуйте» Казакова кивнул проректор. И, повернувшись в сторону незнакомца, сказал: – Студент первого курса, отличник. Староста группы Анатолий Казаков. А это наш куратор от Комитета государственной безопасности Евгений Борисович Маслов. У меня лекция. Я вас оставлю. Побеседуйте.
Казаков весь похолодел. Как-то доселе круг его интересов не совпадал с КГБ. Он даже в детстве никогда не хотел стать разведчиком. Поэтому сейчас с интересом и одновременно с опаской изучал мужчину. На вид лет сорок, одет в типичный костюм клерка. С виду похож на преподавателя. Ничего необычного, запоминающегося, кроме седины.
– Как дела, Анатолий Николаевич? Как учеба? – начал с дежурного вопроса куратор от комитета.
– Да ничего, хорошо!
– Как ваши родители? Что пишут из вашего Жемчужного? Как там урожай? Ваши друзья тоже учатся? Вы общаетесь?
«Все знает. Знает, откуда я!» – Анатолий гордо отбросил челку назад и стал отвечать. Собеседник, невнимательно выслушав, задал новый вопрос:
– Каким спортом занимаетесь?
Анатолий отвечал на вопросы, а сам видел, что эти ответы заранее известны кагебешнику. Наконец тот перешел к делу:
– Мы к вам уже достаточно давно приглядываемся. И у нас сложилось, в общем-то, хорошее впечатление. Вы сами, без чьей-либо помощи или протекции, поступили в этот престижный столичный вуз, что для человека из глубинки очень даже непросто. Хорошо учитесь. Активист-общественник. Занимаетесь спортом. Поэтому мы решили к вам обратиться за помощью. Эта помощь для вас необременительна. В следующем году на Олимпийские игры в Москву приедет много гостей. В том числе и из зарубежных стран. Люди абсолютно разные. Естественно, что западные спецслужбы тоже готовятся к нашей Олимпиаде. Есть сведения, что, например, американское ЦРУ, западногерманская разведка готовят ряд провокаций против нашей страны. От них приедут профессиональные шпионы и мастера идеологических диверсий. Наша задача – им противостоять. Но, естественно, мы можем им противостоять только в одном случае: если советские граждане будут поддерживать нас, помогать нам в борьбе с этими диверсантами…
«Ох и стелет мягко! Так что же ему все-таки нужно от меня?» – думал в это время Казаков, вспоминая свой приезд…
…Москва его тогда ошеломила. Когда он только сошел с поезда на Казанском вокзале, его потрясла панорама столицы. Здесь все было огромным: площадь, вокзалы. Толпы спешащих куда-то людей. Ощущение живости и бодрости. Суета сует.
Толик Казаков по характеру подвижный и живой. И то, что других провинциалов в Москве раздражало и пугало, его, наоборот, страшно вдохновляло. Он был молод, энергичен, свеж. Ему легко давалась жизнь в общежитии с несколькими людьми в одной комнате. Он быстро находил общий язык и с начальством, и с преподавателями. Его не раздражала давка в автобусах и троллейбусах. Он даже не ругался, стоя в очереди за пивом. В общем, Анатолий Казаков, с тех пор как покинул родной поселок Жемчужное, без труда, быстро и незаметно для себя и окружающих вписался в новую среду.