Владимир Шаров - Воскрешение Лазаря
Еще будучи настоятелем Дивеевского монастыря, Феогност начал живо интересоваться юродивыми. Они в немалом числе жили по окрестным селам и местным населением очень почитались. Уже в первый год своего архимандритства он у каждого из них побывал, и когда Катя навещала его в монастыре, с восторгом об этих поездках рассказывал. Особенно он привязался к некой Грушеньке. Это была родившаяся калекой девица, вся скрюченная, немощная, но с удивительно ясным лицом. В детстве она еще кое-как ковыляла, но к десяти годам напрочь обезножила. Родители стыдились ее и хотели одного – скорее схоронить. В четырнадцать лет они отселили ее в маленькую, всю в щелях хибарку на краю деревни. Кончалась осень, и хоть печь в избушке была, в деревне мало кто сомневался, что голод и холод быстро сведут Грушу в могилу. Но она неведомо как выжила. Господь и согрел ее, и накормил.
Уже после того, как в окрестных деревнях многие стали считать ее блаженной, с Грушей поселилась и стала за ней ухаживать другая девица Елизавета. Эта Елизавета рассказывала Феогносту, что когда она первый раз вошла в Грушенькину избушку, та вся с ног до головы была покрыта вшами, ее и видно не было. Елизавета нагрела на печке воды, вымыла блаженную, все выстирала, после чего Груша спала чуть не двое суток. Вши эти кусали лишь одну Грушеньку, Елизавету, хотя она спала на тюфяке с ней рядом, они никогда не трогали, то есть это было испытание Божие, и блаженная сносила его с кротостью, никогда не жаловалась. Грушенька умерла в январе двадцать пятого года, и Феогност, узнав, поехал тогда в деревню Глухарево, где она жила, и сам ее отпел. Потом, когда они уже вернулись с кладбища и сидели в Грушенькиной хибарке, Елизавета стала рассказывать, что при жизни блаженной была свидетельницей многих чудес, но Груша до своей кончины велела хранить все в тайне.
Однажды, рассказывала Елизавета, у них не было хлеба, только мука, Елизавета замесила тесто и поставила квашню. Но дрова тоже кончились, и она пошла в деревню, чтобы там попросить у добрых людей хотя бы несколько полешек. Но ничего не нашла, а когда вернулась, увидела, что печка полна сухих березовых поленьев и весело горит. И так было целую неделю, пока не пришло тепло. Тогда она и поняла, кто поддерживал Грушу все эти годы.
В другой раз блаженная ей говорит: ты сегодня не со мной, а в сенях ложись. Елизавета послушалась, но в середине ночи отчего-то проснулась и слышит – за дверью разговаривают, всех слов не разобрать, а только: «Благословите, матушка, благословите». И оттуда же сквозь щели свет идет, такой ровный и мягкий, какой никогда от лампад не бывает. Елизавета рассказывала Феогносту, что не вытерпела, встала и сквозь щелку видит: стоят трое, но лиц не разглядеть, только свет и райское благоухание. Она тогда взмолилась: «Господи Иисусе, открой», – и тут же в одной из фигур узнала Деву Марию. На следующий день она спросила Грушеньку, а кто это к тебе с Девой Марией приходил, и та сказала: великомученицы Устинья и Ольга, и как всегда добавила: «Ты только о том, что видела, никому не говори». Потом еще три дня в доме было это благоухание и этот свет, хотя они ни дверь никому не отпирали, ни лампад не жгли.
Последний раз Феогност был у Груши месяцев за семь до ее смерти, и тогда она, прощаясь, сказала ему: «Знаю, что ты задумал, тоже хочешь Грушенькой быть», – и перекрестила его. К Рождеству двадцать девятого года Феогност, похоже, уже окончательно решился принять на себя подвиг юродства, если получит благословение от своего духовника старца Питирима. Он был убежден, что только в юродстве вера в Христа сохранилась в первоначальной чистоте. Что Христос, когда говорил: опроститесь, будьте как дети, ибо их есть Царствие Небесное, имел в виду именно юродивых. Церковь испокон века зависела от власти, и когда та от нее отвернулась, больше того, стала бить смертным боем, испугалась, начала делать вещи, которые Христу быть угодны никак не могли. А юродивые – другая статья, они как жили раньше, так и сейчас живут, им Бог, а не ГПУ – указ. Но было не только это, не только подвиг юродства, говорила Катя; тогда началась новая волна арестов, и приговоры шли совсем уж дикие, сплошь расстрелы. Передышка, которую Феогносту дало «обновленчество», кончалась, его теперь чуть ли не через день таскали в ГПУ, Катя видела, как трудно ему это все дается, и он, и она понимали, что ему пора, давно пора бежать, спасаться в юродстве, благо хоть этот путь, кажется, еще остался – последняя дверца, которая не закрыта.
При Кате Феогност с восторгом рассказывал Судобову, что в двадцать втором году в соседнем с Дивеевским монастырем селе чекисты арестовали некую Варвару, тоже юродивую. Народ ее очень почитал, и они решили судить ее показательным судом, а потом сослать на Соловки. Но не тут-то было. В тюрьме Варвара своим калом сначала с ног до головы вымазала себя, а потом и стены камеры. Да еще тем же калом написала «Ленин – ублюдок недоделанный». В итоге три дня чекисты матерились, грозились ее тут же на месте расстрелять, а потом плюнули и отпустили.
В том же двадцать девятом году Феогност, как и собирался, на Великий пост поехал в Оптину к Питириму. Все семь недель он прожил с ним с одной келье, молился, спрашивал, как ему быть. Тот был изнурен болезнью, очень слаб, видно, что мучиться на этом свете ему осталось недолго: насчет юродства Питирим долго колебался, но в последний день все же благословил Феогноста иконой.
После Оптиной Феогност в Калуге сел на московский поезд, хотел поговорить с врачами, узнать, что и как он должен делать, как себя вести, чтобы с ГПУ все по возможности прошло гладко. Больше всего он рассчитывал на известного психиатра Ганнушкина, записался к нему на прием и не ошибся. Никаких гарантий Ганнушкин ему, конечно, не дал, но о многом предупредил, а главное, успокоил. В частности, он сказал Феогносту, что нормальных людей нет, у всех отклонения и всех легко и безболезненно можно счесть за сумасшедших. Например, любой гений – это явная патология, и вообще, если взглянуть на вещи шире, сумасшествие не наказание, не кара, часто оно благо, единственный выход.
Вот, говорил Ганнушкин, ко мне сегодня прямо перед вами приводили пациента. У него огромное горе. Свыкнуться, примириться с тем, что произошло, он не в состоянии. Жизнь для него невыносима. То есть ему или в петлю, или сойти с ума, мешать ему с последним я не собираюсь. Сумасшествие в этом случае просто защитная реакция, если хотите, лекарство, обезболивающее. Еще Ганнушкин тогда сказал, что сейчас сумасшедшее само время, нами правят маньяки и убийцы, то, что они задумали, сплошная паранойя, и тот, кто сегодня сойдет с ума и так убережется, сумеет отойти в сторону, чтобы ни в чем не участвовать, а с другой стороны, и под паровоз не попасть, – тот самый что ни на есть нормальный человек.
Феогност это, конечно, запомнил, но главным для него было, что счесть за сумасшедшего можно всякого, что любого врача обмануть проще простого, потому что каждый рад обмануться, и, значит, здесь никаких трудностей не будет.
В Нижний Феогност вернулся уже в начале мая и сразу же по заведенному порядку через день начал служить в кафедральном храме обедню. Иногда он делал это с какой-то исступленностью, будто в последний раз, и Катя ему верила, понимала, что или сегодня, или завтра что-то должно произойти. Но тревога оказывалась ложной, он успокаивался, и опять все входило в колею. Его по-прежнему таскали на допросы, говорили теперь на редкость грубо, и у Кати, да и у Судобова тоже, было ощущение, что арестовать его могут в любой момент. ГПУ поставило на нем крест.
О юродстве Феогност больше не заговаривал, и Катя начала думать, что, может быть, он от всего этого отказался, решил, что мученической смертью в тюрьме лучше послужит Христу, так что и для нее тоже то, что произошло двенадцатого августа, было полной неожиданностью.
В этот день утром Феогноста допрашивали в ГПУ. Потом, отслужив в храме обедню, он прочитал прихожанам очень хорошую проповедь о праведном Лоте, которому Господь велел бежать из Содома, не оглядываясь, после чего вернулся домой к Судобовым, как показалось Кате, в довольно бодром настроении. Как обычно, он поднялся к себе наверх переодеться, они уже ждали его в гостиной, чтобы вместе сесть за стол. Обычно все это занимало пару минут, не больше. Он вообще или по молодости, или такая природа, был человек на редкость стремительный. И вот они его ждали, чтобы обсудить то, что он сегодня говорил в храме. Все они, все четверо, он не меньше их, ценили эти после службы бывшие разговоры, ему еще и сейчас, хотя меньше, чем раньше, нужна была эта обратная связь, еще не хватало того, что во время службы шло от Бога, от храма, от всего, что столькими людьми и таким огромным количеством веры было вложено в литургию, в молитвы. Пока он только так умел узнавать наверняка, что из им сказанного хорошо, достаточно хорошо, чтобы быть правильным, а что в его проповеди не точно, и значит, неверно.