Олег Ермаков - Вокруг света
«Избяные стихи» – это все-таки творение начинающего поэта. И с вековой злой тишиной он управляется слишком лихо, буквально шумом новой веселой избы с красными смеющимися окошками. Одним шумом старины не изменить. А девоньке, которую сманили у темных стариков, ребята, что бунтуют сонные дворы, ей ведь можно хлесткий эпитет приклеить, как пух и сор к вымазанным дегтем воротам. И призыв шагать с улыбкой по дороге новой отдает бодрячеством.
Цикл Клюева богаче и разнообразнее. Первое стихотворение – «Четыре вдовицы к усопшей пришли…» – скорбный плач былинного звучания.
Пока загорьевский парень «проигрывает». Можно предположить, что в цикле Клюева – если, конечно, Твардовскому действительно в те времена было знакомо это имя и клюевское творчество – ему не по душе была как раз избыточность, нарочитое сгущение всего крестьянского, исконного, а не плач об уходящей эпохе. Лира Твардовского суровее. Стих его аскетичен в сравнении со стихом Клюева. Хочется сказать о свойстве его дара, что он более сухой и солнечный. Тут на ум приходит Прокофьев, особенно его «Классическая» симфония.
Но и стенания о прошлом юному Твардовскому были не по сердцу.
Мы построим хату —
Новую, большую…
О гнилом и старом
Нынче не тоскуют!
Так заканчивает свои «Избяные стихи» поэт. Новое он буквально заклинает поскорее явиться. Этот эпитет частый гость в его ранних стихах: новая изба, новый лад, новый урожай, новый свет, новый шум, новый гость, новый работник. Ему кажется, что «ушли за непроглядью старой / Неуют и дикость мужика», что «Срастутся девки в куст веселый / И под гармонь / И при луне / Сольются в песнях с комсомолом». Все в деревне образуется, пойдет на лад, как в песне. Настанет дружная и веселая жизнь, недаром и веселый рифмуется с комсомолом, хотя и не явно и странно на первый взгляд (кстати, неявные внутренние рифмы всегда будут в его стихах). В самом деле, почему бы не зажить по-новому? Светло и в достатке. На земле нет помещиков, в столицах – царей, с кулаками скоро справятся…
Но прошлое было рядом. Твардовский пишет об этом. Вот его стихотворение «О затихшей церкви». Ждешь, что и оно будет в новом духе. И первые строчки как будто подтверждают это: «Перестало сливаться село / С колокольною долгой тоскою». Поп помер, его метель занесла, и «церковь затихла устало». Что ж, новые времена – новая музыка. Но здесь ее что-то не слышно. Как будто не в силах преодолеть старый лад, юноша Твардовский продолжает:
За оградою – с третьей весной —
Стало как-то пустынно и голо,
И в разбитое кем-то окно
Залетает с по-другою голубь.
Здесь возникают совсем не комсомольские ассоциации. И если это не печаль, то что же?..
Все бурьяном густым поросло
За беспечностью легкой людскою…
И все-таки радости, часто скрытой, какого-то затаенного ликования в ранних стихах больше. Из «Весенних строчек»: «Помню – ветер пригонял на крышу / Птицу желтоперую – весну. / Чтобы к жаворонкам быть поближе, / Я влезал на старую сосну. / И, пьянея запахом сосновым, / Я врастал глазами в синеву…» Герой сам уже как будто ветвился этим солнечным деревом. Единение с природой в младые лета дается легко. Правда, не так легко это выразить словами. Эти строки искрятся непосредственностью.
Этому чувству весна сопричастна в большей степени. Вот и снова весенние стихи: «Да, для новой жизни, / Для весны я годен, – / Вот опять пьянею / Запахом смородин». И «радость детства / Вновь поет свирелью». Да и как иначе «…если неприглядный / Наш пустынный край / Зеленью пахучей / Наводняет / май».
После зимы местность выглядит сиро, только ели и редкие сосны разнообразят унылую палитру. И весна является как откровение. Среди грязно-бурых трав и серых деревьев вдруг ольха дымит нежной пыльцой сережек, молочными рогами белеют черемухи, зацветают сады, по склонам желтеют одуванчики, в дубравах над прошлогодней листвой повисают чистые колокольца ландышей.
Но селькор и начинающий поэт Твардовский чувствует неодолимое притяжение города. Осенью он сидит в глуши (стихотворение так и называется «В глуши») как в осаде и ждет, что «сквозь неживой болотный полукруг» прорвется почта, весть из города. В эти времена ему приходилось трудно. Он буквально не находил себе места – ни в избе (устроился писать в бане), ни на хуторе (уходил жить к знакомым), ни вообще в деревне.
Уже скоро он покинет осиновый хутор. И будет постоянно сюда возвращаться: чаще в мыслях, стихах, редко – наяву. Кстати, стихотворение, начинающееся с этих строк, одно из лучших в ранней поэзии Твардовского:
Я помню осиновый хутор
И детство – разбегом коня…
Посвящено оно матери, Марии Митрофановне, в девичестве Плескачевской.
Прочитанное дарило светлое чувство узнавания. И непреходящим удивлением было окрашено это чтение: как же столько лет мы бродили вокруг да около, а ничего не ведали, рассуждали о счастливых землях и не видели, кем же она богата, чьей речью, эта семьдесят третья местность.
И в это время была опубликована книга Ивана Трифоновича «Родина и чужбина», я начал ее читать параллельно со стихами, а потом и вовсе отложил поэзию и полностью погрузился в горькие воды этой удивительной прозы.
Книга Ивана Твардовского необычайно полна, часто в одном абзаце заключен рассказ, а то и повесть. Язык книги своеобразен, как-то детски чист и порою неловок. Здесь предпринята попытка охватить всю историю семьи Твардовских. И главный ее герой показан без приукрас.
Возможно, вопреки истинному желанию Ивана Трифоновича, в книге возникает образ своенравного, сановитого даже с родными – словом, забронзовевшего советского поэта-лауреата-депутата, отрекавшегося от семьи: был такой тягостный эпизод, когда Трифон Гордеевич вдвоем с Павлушей явились в Смоленск после бегства из уральского поселения, к Дому Советов, где в редакции работал Александр, и тот, выйдя и увидев их, отказал им в помощи и даже пригрозил позвать милиционера.
И в ссылку прислал письмо, в котором писал, что ликвидация кулачества не есть ликвидация людей, детей…
После пьянящего открытия местности стихотворной проза младшего брата была как ушат, омут холодной воды. Оглушительное похмелье. Из огня да в полынью. Проза пробирала до костей. Неукротимый характер Твардовских был показан с документальной дотошностью. Чего стоят только три побега Константина и Ивана из уральского гиблого лагеря, куда Сталин загнал всю семью, исключая Александра. Приключения на «запретных дорогах» стоят целой повести или даже романа. А в книге им посвящено несколько страниц. Завшивленные, голодные братья мечутся по глубинам родины, сталкиваясь с ворами, милиционерами, рабочими, сердобольными женщинами и теми, кто с готовностью продает их: был такой негласный закон, что выдавшему беглых спецпереселенцев выплачивалось вознаграждение. А что же Александр?
«…и с окаменелым сердцем шел он трудной дорогой своих планов», – пишет Иван Трифонович, познавший войну, плен, лагерь, о своем знаменитом брате.
Может ли быть поэт с окаменелым сердцем? Может ли поэт так свысока относиться к простым людям, к тому же шоферу, личному шоферу, который привез его на Смоленщину однажды, на день рождения брата Константина, и Александр Трифонович даже не пригласил его к столу, ответив на замечание Ивана, что о нем нечего беспокоиться, денег он получает сполна. Или в ответ на просьбу брата, выброшенного судьбой в чужедальнюю степь, о небольшой денежной помощи написать поучительно, что надобно рассчитывать на свои силы. Да и много другого вспоминал Иван Трифонович.
Простые отношения между родными и поэтом словно были поражены недугом. Это сказывалось в жестах, но особенно в речи. Речь Александра Трифоновича в передаче Ивана крайне неприятна, это смесь чего-то почти официального и свойского, но свойского какого-то странного, холодного.
«– Ну, друзья, давайте примем серьезный вид! – сказал Александр (…). – Я хочу сделать… простите, – одарить брата Ивана».
В речи и поступках поэта сквозило что-то механическое. Вне всякого сомнения, он выглядел высокомерным.
И складывалось впечатление, что Александр намеренно отстранялся потом и от Ивана, и от Константина, и от отца, не хотел слышать о пережитом, при встречах сразу сбивал с толку – например, заявлял Ивану, что у него прическа дурна. Поразительно, но Иван так и не сумел поведать поэту о своих мытарствах, о начале войны, которую он встретил рядовым на границе с Финляндией, о пленении, побеге, жизни в Швеции и доверчивом возвращении на родину, крепко заключившей его сразу в объятия: Особое совещание решило так – десять лет. И, здравствуй, Находка, а там подан пароход «Миклухо-Маклай», и в ледяных волнах зэков везут на самый край отечества – на Чукотку, где после высадки в пятнадцатиградусный мороз в летней одежде гонят в баню, и кладовщик приветствует голого новичка, с дурной силой ударяя поочередно бушлатом, а потом штанами, шапкой, валенками и выкрикивая: «Получай, сука, раз! Два! Три!..» И на нарах Иван вспоминал прием у посла в Стокгольме, вспоминал, как тот радостно встретил его и принес журнал «Огонек» со свежим стихотворением брата «О Родине», и, читая строки о тоске в дальней дали зарубежной по не богатой ничем стороне, брат поэта плакал.