Юрий Арабов - Столкновение с бабочкой
– Земельная реформа по-столыпински? И не подумаю, – отрезал Лев. – Нам нужен не кулак-лати-фундист, а коллективное хозяйство на социалистической основе.
– А если вас очень попросить?
– Никогда, – сказал Троцкий, но в его голосе государь уловил иное. По-видимому, крупному администратору нравилось, когда его о чем-либо просили.
– Я не тороплю. Вам есть над чем подумать, – и государь встал из-за парты.
– Нам всем есть над чем подумать, – заметил Чернов со значением.
– Вы куда это направились? – поинтересовался Троцкий у царя. – Во дворец или на Гороховую?
– Гороховая еще не обустроена.
– Значит, во дворец… Даже и не думайте. Разорвут, если узнают. Наступят сумерки, тогда и пойдете. Дайте охрану гражданину Романову, – приказал он Антонову-Овсеенко, – чтобы он хотя бы дошел до дворца.
– Понял вас, Лев Давидович.
– Тогда прошу меня извинить. Прощайте, господа-товарищи! Дорого бы дал, чтобы вас больше не видеть.
Решительным шагом Троцкий вышел из класса и громко захлопнул за собою дверь.
Однако в коридоре замедлил свой бег. Замешкался у двери и взглянул на непечатное слово из пяти букв. Его опять написали. Ощутил, что ноги ослабли от перенесенного напряжения. Сердце ныло, во рту была горечь.
В голове пронеслось, что силы могут быстро иссякнуть, если он каждый день будет отбивать какого-нибудь министра у разъяренной толпы. Кто оценит его подвиг и чем наградит? Ильичу на все наплевать. Он чурается грязной работы и пишет очередную брошюру о государстве. Нашел, когда писать. А я? Ничего не пишу, хотя я сам – литератор по призванию, не то что этот хитрый оборотистый Старик. Выдающийся, конечно, теоретик, но практик сомнительный. Создал боевую партию своим занудством. Из бандитов и параноиков. Всех оскорбил – и на2 тебе, он – первый! А я – вечно второй, как Энгельс? Скверно все. Кругом – или юристы, или писатели. С кем дело делать, куда вести?
Стены института были гулкими и разносили даже тихие голоса далеко. Они сливались, набегая друг на друга, как мысли в больной башке. А не плюнуть ли на все и не возвратиться ли обратно в Америку? Там будет свобода, но не будет власти. В тюрьму посадят. И тут же выпустят. Занятно, – сказал Троцкий сам себе. – Нужно будет сообщить Старику о царе. Ведь пришел же, не испугался. В нем осталось что-то от мужчины, в этом подавленном и бледном существе среднего рода. И это был главный итог сегодняшнего, в общем-то, бесполезного дня.
Глава седьмая Шум новой эры
1
Старший лейтенант Эриксон листал Пушкина в своей каюте. «Полтаву» он знал наизусть и просматривал ее тогда, когда шалили нервы: «… прозрачно небо, звезды блещут… Своей дремоты превозмочь не хочет воздух… чуть трепещут сребристых тополей листы…»
Он начал читать ее еще в военном училище, пытаясь разгадать в грациозных, как парфюмерия, строках свою судьбу. Точнее, судьбу пращура-шведа, который остался в России благодаря разгрому воинства Карла Великого. Он, пращур, сражался в его рядах, был ранен и награжден за храбрость русским царем. Петр не испытывал кровожадности по отношению к иностранцам, его бесили только русские, и в каждой бороде он видел для себя угрозу, пугаясь ее, словно малыш темноты. «Дрянь народишко!..» – сказал он однажды за праздничным столом, заглядывая в оловянные глаза Меньшикова. Иностранцев же странный царь одаривал как мог, даже тех, кто сражались против него. «Где брат мой Карл?» – вопрошал Петр после выигранной битвы и потом, по дошедшим из старины рассказам, пьянствовал с пощипанным Карлом в царском шатре. Это были замашки взбалмошного феодала, привыкшего к загранице и понимавшего европейца как самого себя. Во всяком случае, ему так казалось. На корабельных верфях Голландии он чувствовал свободу и силу, но в голландский парламент так и не зашел – не было времени и интереса. О своем же народе царь слышал, что есть такой. И проживает на одной территории с государем императором. Странное соседство!..
Несколько дней назад Николай Адольфович Эриксон был назначен командующим крейсера «Аврора». Судно больше года стояло на капитальном ремонте близ франко-русского завода. Паровые машины и ходовая часть были полностью обновлены. Имя крейсера, благодаря стараниям матроса в специальной люльке, сверкало, как магний у фотографа. Буквы были начищены чистолем и призывали к полной, окончательной победе. Но победы не было ни полной, ни частичной. Более того, машины крейсера еще не проворачивали, так как капитан боевого крейсера старлей Эриксон должен был получить на это согласие судового комитета. А судовой комитет молчал и работать не спешил.
Двоевластие на флоте было удивительным. Если бы государь не подписал бы недавно сепаратного мира с кайзером, то оно бы, двоевластие, разорвало действующую армию на две половинки, которые накинулись бы друг на друга, грызя и терзая. Однако сейчас, в состоянии мира, армия просто бездействовала, как завязнувший в яме тяжелый танк. В Адмиралтействе сказали, что крейсер должен идти к Моонзундскому архипелагу для патрулирования северо-западных рубежей империи. Приказ о выходе должен был поступить со дня на день. Но председатель судового комитета Сашка Белышев рисовал в кубрике кумачи с надписью «Долой…», курил махорку и задумчиво смотрел в иллюминатор, о чем-то тяжело размышляя.
Сама атмосфера в Адмиралтействе была странной. Когда Николай Адольфович входил в него последний раз, то какой-то морской офицер выстрелил в него шутихой и обсыпал мундир старлея праздничным серпантином. Что они праздновали и зачем?
Год начался с холодной и затяжной зимы. Крейсер стоял, вмерзнув в лед, без труб и мачты, напоминая гигантскую корку черного хлеба. Команда работала на заводе, вытачивая новые детали для обновленных машин. Зимою матрос пьет и умирает от недостатка труда внутри жилистых рук. Эта зима была благоприятной, никто не помер, потому что была работа, но предчувствие революции, еще не наступившей, волновало всех, как притаившаяся болезнь, – когда выстрелит и когда затрясет?.. Все сразу негласно договорились между собой, что царь и царица – немецкие шпионы, что страну разворовали до корешка и терять нечего. Позднее Временное правительство при молчаливом попустительстве государя императора создало специальную комиссию по преступлениям последних лет. Одним из редакторов ее отчетов был поэт Александр Блок. Худой и жилистый, как морской канат, с глазами, вылезавшими из лица и жившими самостоятельной жизнью, он записывал многочисленные допросы царских сановников. Общество было готово к раскрытию величайших преступлений, от которых содрогнется матушка Русь. Но ничего не содрогнулось и не открылось. Царь оказался не шпионом даже после подписания сепаратного мира с кайзером. Государственное воровство в империи имело место, но было значительно меньшим, чем бюрократическая глупость. Почва под революцией таяла и осыпалась, будто пыльца с перезревшего цветка. Все были разочарованы, как гимназист, сходивший в первый раз к проститутке и выяснивший, что жить девственником уместней и легче, чем самцом, – нет изнуряющих обязанностей плоти, а управлять любой женщиной, даже и гулящей, почти так же трудно, как государством.
Оставалась инерция. Революционный маузер был заряжен, спусковой механизм обещал громкий выстрел, дрожащий палец уже лежал на курке и только ожидал команды. Но никто не знал, ради чего теперь стрелять. Странное колебание лидеров большевиков вносило в ситуацию неопределенность, граничащую с нервным срывом.
Ремонтирующуюся «Аврору» решили сделать плавучей тюрьмой – в трюме сидели те, кто отказывался работать на армию и Временное правительство. О государе вспоминали всё меньше, он как-то ушел в тень и был невидим, как ветер. Страна никем не управлялась. По городу ходили голые люди, называвшие себя анархистами-максималистами. Они стойко переносили холод, и лидер их Абрамсон обещал народу окончательную свободу, первым шагом к которой будет раздевание догола. В рабочих районах в анархистов бросались камни, но в центре на Невском они чувствовали себя почти в полной безопасности. Мешал только стыд, который выражался в прикрывании причинного места руками, когда дул холодный ветер. Радость свободы исчезала. Наступала прострация, когда не было выхода ни в чем, даже в революции. Тяжелыми матросскими ботинками был забит насмерть капитан «Авроры» Никольский по прозвищу Крокодил. Он давал боцману в зубы, играл на фортепьяно и в феврале выстрелил в толпу, которая пыталась отбить от конвоя арестованных саботажников. От Никольского осталась лишь тяжелая память, и сейчас Эриксон, просматривая «Полтаву», размышлял, как убьют его самого: до выхода ли крейсера в Рижский залив или потом, во время вахты. Или, положим, ночью, в собственной каюте, задушив подушкой. Присяга требовала верности государю, который, по слухам, покинул Зимний дворец. Она же взывала к отечеству, которое, по тем же слухам, приказало долго жить.