Александра Окатова - Дом на границе миров
Чтобы я не была в тягость, чтобы только радовать его, ласкать, целовать, гладить, закружить, заморочить, чтобы всё забыл, чтобы только меня помнил, чтобы только обо мне думал, ждал, мечтал обо мне, я, только я: я малыш, я детка, чтобы на других не смотрел, что ему, глаза, что ли, выколоть, чтобы только меня помнил.
Я умру, если не полюбишь меня, умру, упаду с восьмого этажа, с моста.
Я и есть не могу, и спать, ночью лежу, притворяюсь, что сплю, чтобы не заметил, что меня на куски рвёт любовь.
Это я, я, ну как ты не видишь: это я, я твоя, съешь меня, может, я тогда успокоюсь, удовлетворюсь, если ты меня съешь.
Я твоя, а ты мой, если бы все листья на всех деревьях на земле имели язык и разом все заговорили, то и они не смогли бы выразить мою любовь к тебе.
Разрежь меня на куски, как в Ветхом Завете, разрежь и разошли по всем сторонам света, вот как она меня любит, бог свидетель, вот её тело, так она меня любит, что дала себя убить, это я, я, посмотри, почему ты не видишь?
Ну скажи, ну признайся, что ты это тоже видишь. Горло сводит от обиды, когда ты мне говоришь, что ты эти слова сто раз слышал, это же я эти слова по буковке нашла, написала-составила, своей кровью на небе вышила иголочкой, шёлком крови вышивала на небе, на вечерних облаках с розовой подкладкой и темным верхом, и посылала тебе, видишь ты? А ты меня не любишь.
Ты любишь только тех, кто уже ушёл, тех, кого ты потерял, кого больше не увидишь, не найдешь, тех, кто молчит, ничего не просит, как я, не плачет, не умоляет, любишь прошлых, ушедших, гордых, а у меня ничего не осталось: ни тайн, ни своих желаний, ни гордости, только ты, только ты, единственный, мой дорогой, любимый, а ты не замечаешь, любишь гордых, тех, кто тебя бросил, кто ушёл, а я здесь, или, чтобы ты меня полюбил, мне уйти надо?
Или лучше умереть? Да, мне так будет сладко, и ты пожалеешь, скажешь: глупая, глупая девочка, я так тебя любил, а ты себя убила, а я буду лежать прекрасная и молодая, и я тебя не услышу, и душа твоя будет страдать, а сделать ничего будет нельзя, и тогда я выпью твою душу, будешь молить о пощаде, а я не услышу.
И ты будешь любить меня, когда я умру, ты ведь только ушедших любишь. Ну тогда я умру, чтобы ты меня никогда не забыл.
Она написала записку. «Прощай, моя любовь», ну почему все женщины думают, что любовь это такое волшебное слово, что, услышав его, мужчина должен сразу капитулировать, ерунда какая-то: ну любовь, любовь, любовь – и что? Ничего. Блю-блю-блю-блю-бла-бла-бла.
Она сняла серьги, положила на тумбочку у кровати. На записку. Пошла в ванную, наполнила теплой водой. Взяла нож, острый. Легла в ванну. Ещё рано. Только полдень. Рано ещё. Вылезла. Побежала в комнату, оставляя мокрые следы, смяла и выбросила записку. Вдела в уши серьги.
И вдруг как молния в сердце: это я манипулятор – Анна Каренина, только без поезда. А-а-а-а-а! Да разве можно меня терпеть, разве можно меня любить, я же серебряной ложечкой его мозги ела, кубками серебряными кровь пила, не боимся мы, вампиры, серебра, как он ещё меня терпел, бедный мой, бедный, Дориан Грей без портрета, и я бедная, Анна Каренина без поезда.
Я хотела, чтобы всё было, как я сама себе придумала. Глупая.
Глупая детка, дорогая, малыш, птичка, мерзкая тварь, пьющая кровь, оборотень, вампир.
Бедная, бедная, не дадут тебе напиться. Не дадут.
Мышка летучая, нетопырик бедненький.
Вот так и становятся вампирами от неприкаянности.
От нелюбви. От одиночества. От горя.
Вот и будет она летать, нападать на людей, пока не убьют.
Не печалься, не плачь, забудь.
Нетопырик бедненький, мышка летучая.
Что с ними будет? Она осознает, что она – вампир, пожалеет его, уйдёт, больше не будет у него кровь пить. Он останется в живых.
Она? Если кровь пить не будет – от голода умрёт.
Другой вариант: найдёт кого-то толстокожего, не как тот, от которого ушла, выйдет замуж, родит двоих детей. Не вампирчиков, а в отца – человеков толстокожих. Будет кровь у мужа попивать. Потихоньку. А что ей тогда напиться не дали, то есть сама отказалась, до смерти не забудет, не простит. Не сможет.
Не печалься. Не плачь. Забудь.
Вампирчик мой, нетопырик, мышка летучая.
22–23.06.13
Саша VS Кассандра
Всё было бы, наверное, хорошо, если бы не её страсть к зеркалам. Зеркала с детства не давали ей покоя. Первое зеркало, которое она полюбила, было старинное зеркало её бабушки, потом оно перешло к маме, а там и к ней. Оно висело над потемневшим от времени комодом с двумя рядами ящичков с бронзовыми, тоже потемневшими от времени ручками и ажурными накладками на фасады ящичков. Верхний ящик был длинный, во всю длину комода, и мама использовала его для мелких вещей. Толстых салфеток из льна с причудливой мережкой, хлопковых тонких, на ощупь прямо как шёлк, платочков с вышитым в одном уголке каждого мостиком и проточной водой под ним. Вышивка была выполнена мелким-премелким крестом цветными шёлковыми нитками, стирать тоже надо было очень аккуратно, чтобы краски не полиняли.
Всё изображение было дюйм на дюйм: мостик был из кирпича, очень объемный, с тенями, под ним синяя плескалась вода, в которой отражалось светлое небо. С одной стороны мостика был вышит куст бузины. Нашей русской бузины с ярко-зеленой листвой и красными кистями мелких водянистых ягод.
Над комодом висело зеркало. Оно, наверное, пережило каким-то необъяснимым образом две войны и несколько поколений владельцев. Рама зеркала была обманчиво проста. Темное же дерево в четыре дюйма шириной сверху было украшено козырьком и над ним изогнутыми в стиле арт-деко крыльями или волнами, с головками, встречающимися у центра над вершиной козырька. По боковым сторонам рамы шли насечки и плавные желобки, от козырька вниз спускались резные симметричные балясины до середины высоты рамы. Нижняя часть рамы была шире остальных, и на ней прямо под зеркалом была неширокая, в два дюйма, полочка, которую по всей длине подпирали деревянные вырезанные львы высотой в холке по три дюйма, они почему-то отворачивались мордами друг от друга. Между ними в середине были вырезаны дубовые листья и жёлуди, размеры листьев и львов никак не сочетались: в одном льве укладывалось два с половиной дубовых листа.
Внизу по обеим сторонам зеркального полотна были расположены бронзовые подсвечники на две свечи. Свечи так и оставались в гнёздах, хотя их давно не зажигали, и многолетняя пыль, если их зажечь, наверное, страшно бы трещала. Амальгама на этом зеркале была по краям покоцанная: в некоторых местах пошла тёмными пятнами. Как бы не была она ртутной, но все уверяли её, что она серебряная и поэтому такая тёмная. Это зеркало в детстве произвело на неё такое сильное впечатление, что остальные зеркала, дальние и близкие родственники того зеркала, тоже навсегда вошли в её жизнь, и она не могла не думать о них, даже когда уже выросла.
У неё скопилась немаленькая коллекция старинных ручных, таких же потемневших, серебряных, с ангелами, демонами, тритонами, героями и богами антикварных зеркал и шкатулок, которые прятали свои глаза-зеркала под крышками, самых разных размеров. Пудру и тени она покупала только для того, чтобы они всегда были под рукой – в сумочке, и она могла в любой момент выбрать из пяти вариантов то зеркальце, которое наиболее подходило к её настроению. Как только она видела зеркало, она обязательно заглядывала в него и всегда видела там, за амальгамой, то, что ускользало от других людей.
Каждое зеркало имело своё лицо, и свои глаза, и свой мир. Они были такие разные, эти миры, что она даже ничуть не сомневалась, что в каждом мире её собственное отражение живёт отдельной жизнью, и если бы её отражения встретились вместе, то у каждого была бы своя отдельная история и они лишь слегка походили бы друг на друга, но отличий было бы гораздо больше. И ничего, что правое становилось в зеркале левым, на то оно и зеркало. Как раз это было большим плюсом по жизни.
Дело в том, что она была художником. Именно не художницей, а художником. Когда ты работаешь с пластилином, глиной, да с чем угодно, то процесс бывает очень долгим, и ты перестаешь видеть свою скульптуру или свой рисунок: глаз, что называется, замыливается, и ты так привыкаешь к изображению, что начинаешь видеть то, чего, собственно говоря, нет, – и не видишь того, что есть, то есть видишь то, что ты сам себе напридумывал и намечтал, что видишь внутренним взором, а стоит тебе поднести работу к зеркалу, когда правое становится левым и наоборот, то глаз видит в непривычном ему зеркальном изображении свежим незамыленным взглядом все незамеченные ранее ошибки, которые начинают переть со страшной силой, ты видишь работу как чужую, как в первый раз, несимметричные детали просто кричат, машут фонариками и сигналят клаксонами.
Поэтому она всегда пользовалась любезной помощью зеркал и зауважала их ещё больше, потому что они помогали ей в работе. Рука у неё была верная, смелая, не женская, в смысле подачи материала, сильная, работы её никто никогда не принимал за женское рукоделие. В них была такая сила, что когда на выставках просили выступить автора и выходила она, тоненькая, как берёзка, её не признавали и продолжали ждать автора скульптур, представляя себе двухметрового мужика с мощными руками и лицом Геракла, с косой саженью в плечах. Сажень – это расстояние от пола до кончиков пальцев вытянутой руки человека, мужчины, точнее – где-то два метра сорок восемь сантиметров. А выходила она, берёзка.