Александр Товбин - Приключения сомнамбулы. Том 2
Опять чайка крылом по стеклу, – шарах, шарах.
Свести её с Арсеном… – ба-а, так ведь Арсен – брат Гурика Адренасяна! Именитый профессор-гинеколог, светило из клиники… из института Отта; однако свести её с Арсеном не удалось; не только дядю, но и профессора арестовали – увезли из операционной: делал кесарево сечение, за ним приехали на воронке кожаные товарищи в фуражках и увезли… спустя много лет, в честь посмертно реабилитированного Арсена Ервандовича устраивали памятный вечер…
Мгновение потрясения. Физически ощутил метаморфозу, вот когда действительно узнал главное и – изменился, вмиг изменился. Даже ощупал себя в испуге – голова, руки-ноги на месте – изменился состав клеток, молекул?
Банальность, обращённая в откровение! Не из-за этой ли острой и неожиданной концовки дядя перед смертью выбрал единственно-достойного адресата, попросил переслать свой пространный дневник вопреки всем напастям родившемуся и вскормленному племянничку? Эффектно! Многовековое каменное итальянское изобилие, многостраничный, словно хитро уводящий от главного, издали подводя к нему, неуловимому главному посылу, эстетский пир, опьянение бессчётными художественными подробностями, и – скупые строки на обороте последней страницы, такой тревожной. Увидел дядю, услышал даже его шаги, хотя дядя в мягких домашних туфлях бесшумно прохаживался по комнате; силуэтом у окна – молодая, взволнованная… блеск на волнистых волосах… и никакого спокойствия уже не внушала висевшая на стене шпалера. А назавтра – смольнинский выстрел, прощание с Гуриком как прелюдия долгой беды – финал сделался помимо воли дяди открытым? Откровение дотолкалось – скользнув взглядом по шпалере, вновь глянул на дату, без какого-либо заднего умысла проставленную Ильёй Марковичем над последней страницей. Вот он, нерв послания, вчера ещё безуспешно отыскиваемый. Не требовалось звать на помощь каббалистскую проницательность Головчинера, датировка, отринув магию, без утаек рассказывала уже о тёмных, зыбких истоках судьбы, спасённой, выяснялось, террором, который пресёк другие судьбы, поглотил своим кровавым разливом стольких. Назавтра был дан старт массовому террору, стартовый выстрел в казённом сводчатом коридоре даровал Соснину жизнь. Всё просто, ясно! Если бы Арсена не арестовали, если бы Арсен, будучи меломаном, вошёл бы в положение будущей пианистки… – а он был меломаном, был, спасал благотворный, как он верил, для рожениц, орган. Сослагательную причинно-следственную цепочку вряд ли стоило удлинять, слёзные допущения лишь замутняли главное: ему даровали жизнь, убив другого, достойного, надорвав, походя, и материнские музыкальные планы, но – зачем, зачем, с какой целью? Ради чего, собственно, матери выпало испереживаться тогда, когда ждала его, нежеланного, угрожавшего, ещё не родившись, разбить мечту? Ночные муки, страхи, преждевременные роды. И что вообще теперь оставалось у неё, кроме потрёпанного конверта со старыми фотографиями? Оставался, – спёрло дыхание, – он?! Вмиг цена его жизни подскочила. Но зачем всё-таки он родился? Ха-ха-ха, – что за вопрос? – разумеется, чтобы жить! Чтобы именно в его доверчивое сознание вселились лица, картины, города, непрестанно перекомпануемые в спорах глупейших желаний и сомнений, мыслей и слов? Бызов прав, у науки нет на подобные вопросы ответа. И навряд ли не прав Художник – смысл жизни, пока жив, мучайся-не-мучайся, не найти, но почувствовать, что он есть, тайный смысл, что безнадёжные поиски его подчиняют жизнь внутренней цели, уже немало. Всех связей и неувязок, всех ребусов, разгадывание коих так далеко завело, вообще не существовало бы, подумал он, если б он не родился! Подвижные противоречия, совпадения, списываемые на игру случая, засквозили непостижимым и неустранимым законом, в голову полезла всякая чепуха, вспомнился почему-то детский футбол на булыжной мостовой, непредсказуемые прыжки мяча: готовился принять точный пас и вдруг – отскок в сторону или вверх, ботинок таранил воздух; однако же играли по правилам, кто-то выигрывал, проигрывал, был судья, пусть с двумя пальцами во рту вместо свистка.
Нет, не то и не так.
А – как?
В серо-сиреневом воздухе затухало розовое свечение… за кисеёй занавеси – еле заметными пылинками взблескивали белые звёзды; затерянно мигал красный огонёк самолёта… было тихо, угадывалось напряжение какой-то непрестанной работы.
Что-то похожее, что-то смутно-неопределённое, но вовлекающее, зовущее и пронзающее сердце неумолимым ритмом он уже ощущал давным-давно, под осенним ночным дождём, на безлюдном Загородном. Вот и сейчас мчалось время, пока он меланхолически его растранжиривал?
Годы, терпеливые годы-накопители, складываясь, ужимались в несколько месяцев, которые минули с фактического, помеченного обрушением дома, начала истории, несколько тягостно-суматошных и щедрых на душевные передряги месяцев этих умещались, в свою очередь, в нескольких внезапно-поворотных днях узнаваний и удивлений, все правды и неправды лет, месяцев, дней затем чудесно уплотнялись в одном, безразмерном дне, продолжая, между тем, бесформенно расширяться. И тут, в канун эпилога, пульсирующая расхлябанная вселенная под давлением последних дядиных строк на миг – пусть всего-то на миг! – превратилась в точку.
Испытал метаморфозу, прозрел.
И, стало быть, обречён разбираться в увиденном. Столько всего высмотрел, разузнал о себе, других, далёких и близких, по-своему непокорных, но одинаково беззащитных, о каверзно-властных ритмах и аритмиях перемен – будто прочёл невообразимо сложный и объёмный, с уймой деталей и недомолвок, роман, героем которого неожиданно для себя стал; прочёл ещё не сочинённый роман? Дозированно, какими-то скупердяйскими порциями, разбросанными по времени, хотя с упрямой целенаправленностью настигавшими в заданных свыше точках пути, выделялись ему дробные смыслы, небо испускало сигналы-кванты, он их, в смятении принимая, так и сяк пытался расшифровывать, преобразовывать. И тут – едва разрозненная событийность начала стягиваться композицией воедино – толчок наново перетряс все содержания, нежданно реорганизовал непрочную словесную ткань… почувствовал, что перетряслись содержания, реорганизовалась ткань, но – как? Вот бы, как дед, наощупь, мягкими подушечками большого и указательного…
Шарах, шарах – по стеклу.
Голова дёрнулась, мысли заметались.
Новое знание переполняло и распирало изнутри, лишало дремотного равновесия, но теперь-то, после заключительного толчка, поверилось – не даст ничему из узнанного-распознанного пропасть, не даст… задача? Внезапная внутренняя необходимость! – поучительна ли, не поучительна ещё для кого-то его история, с предельной полнотой, без поблажек к себе, рассказать все прекрасные и горестные мгновения, написать, поведать… воспроизвести динамический узор судеб, узор-сплетение сюжетных линий, в которое намертво вплетена и его судьба. Написать время как пейзаж или натюрморт, держа, однако, в уме узор? Ну да – узор-шифр. Ну да, романист обречён соревноваться с судьбой в искусстве интриги и композиции, обречён завистливо присматриваться к уклончиво-виртуозной работе Бога, подчиняя жизнеописание форме, её иносказательной требовательности. Опутанный, понимал, что тонкие прочные блестящие нити спутывались-сплетались быстрее, чем он успевал бы постичь и крохотный фрагментик узора, а ему остро хотелось распутать все узелки, расплести, чтобы причаститься к божественному закону плетения, весь узор, хотя не понимал впишется ли подручный творческий закон, поминутно им открываемый для себя, для медленного, терпеливого распутывания-расплетения, в закон, простирающийся над всеми.
модель ужасаРаспутывать словами?
То бишь, распутывая, запутывать наново, сочиняя текст?
Ну да, вспомнил: чтобы понять – надо создать!
Создать самому, написать. Да, да, как же иначе, кому всё, что увидел, узнал, можно передоверить? Он сам должен написать, не может не написать! Но тотчас же, решившись, испугался, что слов на создание-написание не хватит ему. Испугался, что онемеет. Что за мука ждёт его, если будет он всё полнее, точнее воспроизводить с ним случившееся, а слова начнут иссякать? Проникался ужасом слепых художников, глухих композиторов. Смотрел в угасающие глаза одряхлевших танцовщиков и танцовщиц.
пронзительный звонокКто это?
– Илья Сергеевич, простите великодушно, нормальные люди спят уже, но вас, надеюсь, не разбудил.
Так, извиняясь, умел схамить только Фулуев.
– Илья Сергеевич, мне вас хоть из-под земли надо было достать… понедельник всё равно день тяжёлый, поэтому прошу убедительно с утра пораньше, до судебного заседания, в мастерскую пожаловать, чертежи подписать. Не приведи Господь, возьмут вас в зале суда под стражу, – затрясся, довольный, – мы проект отсинить не сможем.