Анатолий Малкин - А потом пошел снег…
Словом, развлечений хватало, но у него уже, конечно, начиналась ломка, и жена, которая знала его как облупленного, переговорила с подружкой, и как-то утром, похохотав в очередной раз над художественными изысками его и дяди Саши в области росписи творога вареньем из черной смородины, она остановила его у калитки, вручила найденный в чулане чуть ли не довоенный немецкий секатор и отправила домой, шепнув на прощание, чтобы он на этот раз был бы осторожнее, и они оставили его наедине с яблоней.
Почему дядя Саша при этом не произнес ни слова и вел себя как гость, которого не касаются хозяйские причуды, он понял только после, а тогда он взял косу и расчистил в высоченной смеси крапивы, дрока, лопухов и репейника широкий проход к старой, ширококостной яблоне, которая стояла здесь, видимо, еще аж с прусских времен — во всяком случае, ствол ее можно было обхватить только двумя руками.
Он не заметил, как пролетело время сначала до обеда, а потом и до вечернего солнца, — резал и убирал неживое и злые волчки, которые усеяли ствол и ветки рядами, торчащими вверх, как пики, стволов — не обращая внимания ни на комаров и слепней, пронзавших потную рубаху жадными до его крови хоботками, ни на кору и листья, усеявшие голову и плечи, но иногда останавливался, слыша какое-то странное бормотание, даже похрюкивание, и оглядывался, и удивлялся, как соседский поросенок смог пробраться в сад через плотный штакетник, и только когда закончил и сел перекурить, то увидел дядю Сашу, который сидел в окне второго этажа, как на балконе театра, наблюдая за его диким языческим действом.
Оказывается, тот под предлогом якобы встречи удрал с пляжа на дачу, чтобы понаблюдать за ним.
Видимо, творожная утренняя тюря, стометровка по лестнице вверх без остановки и сегодняшнее раздевание яблони до абсолютной голости, до графичного силуэта, который необыкновенно красиво и страшно смотрелся на фоне зелени, сада и белых, с красными узорчатыми обводами, стен дома соединились наконец в его голове в некий образ, окончательно определив отношение к нему.
Дядя Саша, видимо, тогда понял, что никогда не постигнет, как истекает из него искусство, понял, что его законы творчества никогда не станут подвластны ему, дяде Саше, и с этим придется смириться и признать, что рядом появился тот, кому он, дядя Саша, по плечу.
Они долго смотрели друг на друга, потом дядя Саша слез с подоконника и исчез в глубине дома. Весь следующий день вечером они с женой собирались в аэропорт, и дядя Саша появился только к прощальному вечернему чаю.
Потом в Москве, через месяца три, когда они вдруг встретились вновь на каком-то заседании, дядя Саша неожиданно подсел к нему, обнял за плечи и начал рассказывать, как ожила яблоня, как она цвела фантастическим бело-фиолетовым цветом и нарожала крупных, желтых с красными полосками яблок, зазывал его к себе на неделе попить чайку с вареньем и отведать его — он так и сказал — «твоих» яблок. Потом дядя Саша так же неожиданно отсел, а минут через десять и вовсе исчез из зала. Ни через неделю, ни через две московская суета встретиться не дала, а потом в пять утра позвонила подружка и мертвым, бумажным голосом сказала, что дяди Саши нет.
На следующий год эта яблоня не засохла.
Она цвела и плодоносила, пока подружка не оклемалась и не нашла, по своему, конечно, женскому разумению, замену дядя Саше.
Вот тогда яблоня и высохла — только что цвела крупными бело-фиолетовыми цветами, а наутро умерла.
Груша была мамина.
Он выкопал ее на маминых десяти сотках, уже после ее смерти — не хотел оставлять чужим или, наоборот, хотел что-то оставить в ее память у себя, перед глазами? Наверное, и то и другое, а скорее всего боль утраты и гнев на себя, упустившим так много времени, двигали им.
Корят себя все после утраты, и все потом забывают о своей боли, и вновь мечутся по свету, до новой потери, пока не осознают, что все напрасно и другим стать не суждено.
У мамы были точно зеленые руки.
Все, что она походя и на первый взгляд беспорядочно и бессмысленно втыкала в землю, все растения приживались, вырастали, давали много всяких плодов — казалось, когда мама копалась в своем саду, то опускаясь вниз, то поднимаясь вверх, что она, доставая невидимое, но живительное из земли и сплетая с другим невидимым, выкладывала узор на поверхности земли, а потом этот узор появлялся ковром цветов, невероятно красиво соединенных ее руками.
Его умение оживлять яблони точно было получено от мамы.
Он нашел ее без сознания, в садовом домике, лежащего уже не человека, а что-то отсутствующее в нашем мире, с руками, которые выписывали какие-то иероглифы в воздухе, будто она пыталась ему что-то рассказать на неведомом языке и о чем-то попросить.
Она была невероятно энергичным человеком, очень властным, очень упрямым, очень настойчивым, который привык, помогая, решать все за другого.
Она настояла на том, чтобы поехать на участок, просто умотала, умолила его дать ей машину и была счастлива, когда добилась своего. И жила там загорелая и такая посвежевшая, что он, приезжая раз в неделю — десять дней, не мог отбиться от ее забот и делал пальцы крестиком, как в детстве, при разных мрачных мыслях, которые его не оставляли.
И вот это случилось.
И вот он один.
Он боролся за нее как мог — нашел лучшую реанимационную, и, не обращая внимания на лица врачей и уговоры близких, доставал самые новейшие лекарства, и не давал остановить ее сердце месяц или больше, не важно, что она решила сама за него — она не хотела возвращаться, хотя любила жизнь безмерно, но, видимо, что-то перестало ее устраивать в нем и в других близких, от чего-то она устала, надорвалась, — словом, однажды она ушла.
Он попытался ее вернуть — нашел грузовик с краном, выкопал грушу, большую, ветвистую, и повез к себе на свой участок.
Там маму — так звал он про себя грушу — посадил прямо перед окнами, в которые любил глядеть на сад вечером.
Груша недолго стояла зеленая, листву сбросила на следующий день и встала перед ним обнаженной — он чувствовал себя патологоанатомом, разглядывающим новое поступление в морге.
Год он не обращал внимания на нытье жены, которая упорно заводила один и тот же разговор о том, как это дерево действует ей на нервы, или о том, что в этот раз у него ничего не выйдет, или о том, как он похож на родню таким слоновьим упорством и бессердечностью.
Однажды жена перестала ездить на дачу — оставалась в городе, придумывая всякие дела, пока они не привыкли проводить выходные врозь.
Однажды ночью — он теперь спал не в общей спальне, а на третьем этаже, под крышей, где через большие окна были так близки звезды или небо с облаками в дождь, — он неожиданно, во сне, ощутил до мурашек на коже, что он не один. Обычно невероятно трусливый в таких случаях — он не зажег свет, а открыл глаза и смотрел в темноту.
Кто-то стоял перед ним — он это явственно чувствовал — и смотрел на него, и он знал, кто это был.
Потом он снова заснул сладким детским сном, свернувшись под одеялом калачиком, проснувшись, удивился вчерашнему, спустился на первый этаж, налил чаю, подошел к окну и ахнул — груша была покрыта кипенно-белым, узорчатым покрывалом цветов.
Жена не поверила, приехала специально через час, поджав губы, постояла напротив дерева, пожала плечами и сказала, что это случайность, всякое бывает, но была с ним осторожна и на дачу начала ездить, как прежде.
На следующий год груша принесла шесть маленьких грушек, очень сладких…
Мыс желания
Утром он проснулся в номере один.
Они расставались долго, то есть нет, не так — он по складу своего характера был очень последовательной натурой, очень системной, все планировал наперед, чуть ли не на год, и просто жаждал отношений — не игры в них, не встреч без последствий и обязательств, а именно того, что называл для себя семьей, поэтому терпеть не мог коротких встреч, поездок, придуманных ею в те места, где никто не мог заметить их сладкую парочку, терпеть не мог отельной любви.
Он привык к тому, что его потребляют, закрывал все риски и опасности, связанные с таким отношением к нему, но взамен хотел, чтобы его было его и чтобы он был не частью ее жизни, а всем и полностью, — словом, хотел, чтобы его любили так, как он понимал это слово.
Сам пошагал по стране, ища в ней и для нее разных богатств — с шестнадцати лет в геологических партиях мотался от Печенги до Якутска. Сначала привлекал грубый товарищеский дух отношений, когда каждый зависел от каждого и помыслить нельзя было, чтобы не помочь товарищу, помыслить отойти в сторону и чего-то не захотеть. Ну, и романтика привлекала, да и замечательные, по прежним меркам, деньги тоже имели свое значение.
Но потом понял, что это и есть его путь, закончил заочно МГУ и завязал надолго с нормальной жизнью, до первой женитьбы, потом женился еще раз, а дальше не экспериментировал — секса хватало в деревнях, встречавшихся по ходу движения партии, да труд был такой тяжелый, что часто думать об этом и не хотелось.