Эфраим Баух - Над краем кратера
В последующие дни мы не расстаемся со Светой, и без конца обсуждаем, что будет с нами, и как быть с моим отъездом в Азию.
В небольшом гостиничном номере отсутствующее присутствие ранее обитавших в нем людей пытались забить всяческими растворами с запахом то ли лаванды, то ли лимона. За стенами всю ночь топали по коридору. На улице, за окнами, бубнили, хохотали и даже плакали.
И в этом бедламе, где все было захватано, мы составляли с ней чистейший островок жизни, причастившейся к молитве гор, моря и неба. Тело ее пахло родниковой не заёмной свежестью тех горных купелей. Вкус ее губ сродни был свежести и горечи горных трав на краю неба. Её открытость, доверчивость, беззаветная отдача чувству – подкатывали комом к моему горлу и готовы были в любой миг выступить слезами на глазах.
Я почти не спал, я мучился, понимая, что, собираясь в Азию, я предаю то, что было для меня чем-то более глубоким, чем нечто, обозначаемое словом «любовь». Это открылось некой пуповиной, так ненароком или воистину роком раскрывшейся на безмолвных высотах, не оскорбляемых голосами и носорожьим дыханием множества людей.
Минутами я готов был отказаться от поездки в Азию, я цеплялся за какие-то явно глупые решения. Ей оставался еще год до окончания университета, и я буду ей слать телеграммы каждую неделю. Во время отпуска я заберу ее опять в Крым, и мы снова посетим те ставшие для нас, можно сказать, сакральными, как рощи – храмы для эллинов, места.
Всё это уходило в короткий сон и пробуждало слабой, но неотступной болью.
Я глядел на нее, откинувшую одеяло, обнаженную и безмятежно спящую, и вспоминались удивительные строки Ивана Бунина:
… Она лежала на спине,
Нагие раздвоивши груди,
И тихо, как вода в сосуде,
Стояла жизнь ее во сне.
V
Голоса Эола
С холма нахлынет ветер влажный —
В остывших соснах льдистый звон,
Напором долгим и протяжным
Стволы раскачивает он.
Не всеохватный, не бездонный —
В разлет небес, лесов, жнивья,
А робко прячась, как бездомный,
Шатается вокруг жилья.
Не сквозняком свистит острожно
И холодом лицо мне жжёт,
А лишь приникнув осторожно,
Легонько дверь и окна жмёт.
Приподымаю край фрамуги —
Впустить хочу в тепло и в дом,
А он замечется в испуге,
Рванется, дверь толкнет рывком,
И, задыхаясь, оробелый,
Уткнется в шерсть, взъерошит ворс.
В окне, что блекнет свечкой белой,
Снег, оплывающий, как воск.
Опять скребется виновато
И раму пробует слегка.
Или зовет меня куда-то,
В края кочевий и песка?
Но тщетен зов, и он сникает.
Без шапки вслед бегу за ним,
И белый день вверху смыкает
Тяжелой хвои темный дым.
И не отпущено мне слово,
И в храме я один увяз.
Высок и пуст стены сосновой
Серебряный иконостас,
Лишь вдалеке, по верху бора
Он от меня бежит в тоске,
Как отзвук ангельского хора,
Что исчезает вдалеке.
Впервые в жизни летел на самолете, оторвался от земли, завис в сером облачном дне, в «АН-10». Два тяжких мотора, как две юлы, косо висели в иллюминаторе, подрагивали и вгрызались в пространство. Пробили облака – и стало солнце. С утра было облачно, и вот оно – солнце, и всё же не то, что всегда, в слиянии с землей, деревьями, домами, травой, водой, людьми, а какое-то слишком чистое в белом немом пространстве. Запахло Арктикой, безмолвием, космическим одиночеством. Я кое-что записывал, и местами, когда было марево, тень от ручки и пальцев возникала на бумаге. Но одиночество не угнетало, и чувство необычности минуты было внутри. Пассажиры читали, жевали, переговаривались. Бывалые с явно выпячиваемым достоинством поглядывали на новичков, но и те и другие смахивали на детей. Рядом со мной спала девушка, и лицо у нее было, как у ребенка: наверно, во сне мы и есть, кто мы есть. Космический зайчик прыгал на ее бровях, но снились-то ей земные сны.
Полет установился на восьмитысячной высоте. Ревущий самолет висел в бездне, и где-то внизу стыли плотно и недвижно белые поля облаков. На более низкой высоте они двигались и были подробно оживлены. Изредка на высоте проходили облака, вытянутые, тонкие, острые, загадочно висящие в пространстве без подпорок.
Существование без корней. Только и начинаешь ценить на отчаянной и ненужной тебе высоте даже самый ничтожный клочок земли, где пребывал когда-то: горы листьев, завалы покоя, воды, сочащиеся из земли, солнечный запах женщины по имени Светлана. Вот, верно, и на все оставшиеся мне годы жизни, главная и прочная суть: быть всегда верным себе – как забытые источники Ай-Андри и Ай-Анастаси, никому не нужные, и тем не менее продолжающие изливаться чистой ледяной влагой среди сухих как бы бессмертных листьев, наслаивающихся много лет, настаивающих воздух тонко древесной такой бодрящей свежестью, ароматной горечью, в которой память райских земель.
Затем я ехал в поезде, пересекающем бескрайние азиатские степи. Поначалу его сопровождали вдоль полотна деревья, и когда поезд разгонялся, казалось, что одно дерево пляшет диковинный танец – меняет цвет, редеет, вытягивается вверх, вжимается в землю.
Насколько я понял от профессора Огнева из знаменитого Ленинградского ВСЕГЕи – Всесоюзного научно-исследовательского геологического института, мне предстоит исследовать юрские отложения, вскрытые скважинами в центре и на севере пустыни Каракум, изучить разрезы, отбирать образцы, искать фауну. Работа обещает быть интересной.
Правда, надо еще найти самый обыкновенный человеческий контакт с местными геологами, преодолеть убеждение, что вот, приехал еще один – «столичный аристократ». Знаю, что в геологической экспедиции, куда еще добираться, работает Витёк, только не знаю, поможет это или навредит.
* * *Городок встретил духотой, как будто верблюжье войлочное небо притиснуло его к земле. В одном из помещений экспедиции, длинном, похожем на сарай с множеством окон, где все сидели потные, хотя вентиляторы работали во всю силу, в коридоре стоял Витёк, слегка обрюзгший. Увидел меня, залоснился маслинами глаз. Обнялись. Искренне, до чёртиков, рад, и не знал, что я приеду.
Мы идем по городку, который лежит в совершенно плоской степи. Нет охвата для глаз, как бывает, когда город расположен на холмах, и потому кажется, за каждым домиком, который перед тобой – предел: дальше ничего не видно. И надо дойти до какого-нибудь крайнего глинобитного домика, чтобы увидеть: дальше – пустота, суглинистое, пыльное, незнакомое пространство и, если чутко прислушаться, тихо постанывающее ветром. Стоишь у домика, обозначающего предел человеческого жилья. Проникаешься уважением к невзрачному домику: шутка ли, впритирку с ним – край света.
Витёк говорит без умолку. Занимается съемкой, а это значит, весь полевой период трястись в кузове от тоски до тоски, прости, оговорился… от точки до точки, не пропустить отмеченной на карте аэрофотосъемки ни одной ложбинки, ни одного выхода коренных пород, и каждое их обнажение измерить, отбить образцы. Труднее всего шоферу в раскаленной кабине. На каждой остановке надо прочищать фильтры от песка. Каракумы, пустыня километров на семьсот, да всё отложения древних рек Теджена, Мургаба, Пра-Аму-Дарьи. От первичного рельефа ничего не осталось. Помнишь, ты рассказывал об Элладе, о боге ветра Эоле. Так в геологии работа ветра так и называется «эоловой». Перевеяло и заново сложило. Кстати, одинаково скучные на вид, пески, в общем-то, разные. Грядовые пески, поближе к горам – до пятнадцати метров высоты. На севере пески котловинные грядовые – до двадцати метров, а на западе – ячеистогрядовые. Увидишь их, тебе же ехать по ним к Аралу. Да что я треплюсь и треплюсь, пошли ко мне, и никаких возражений, жить будешь у меня. Торчал я все пять лет в вашей общежитской комнате, с Кухарским «на дурачках», а теперь – должок. Кстати, Кухарский в Актюбинске, переписываемся. У тебя есть время ознакомиться с материалом. Через неделю выходим в поле, тебя подбросим до буровых скважин, а вообще, работа ничего, втягивает, погоди, сбегаю насчет койки.
К обеду мы втащили койку в его комнату, большую, с тремя окнами на одну сторону. Никогда еще не видел такой запущенности: все вещи были измяты, валялись, где попало. Еще, что ли, один способ спастись: жить в такой запущенности? Стол завален корками хлеба, рваными засаленными газетами, пустыми бутылками. Постель на койке, казалось, всю ночь месили и перелопачивали. Странно выглядели среди этого бедлама настенные часы с гирей. Они стояли. Я оттянул цепь, поправил стрелки, и в комнате появился хотя бы один ритм, одна упорядоченность.
– Ну что ж, а теперь пора и обмыть нашу встречу, – сказал Витёк, и в глазах его зажегся лоснящийся блеск, чем-то смахивающий на «глазеющий», даже чуть лихорадочный. – Побудь здесь с полчасика.
Я лег на койку, покачался на пружинах: сразу в голову полезло общежитие, зима, метель, озеро. Вскочил, гляжу в окно. Пустая улица, долгая глинистая скука. Пощупал тайный бабушкин кармашек. Это уже стало моим наваждением. Хотелось бы вынуть свиток, почитать хотя бы немного, но прикасаться к священному тексту в этом грязном углу было бы преступлением. Оставалось поднять с пола какой-то детектив с отодранной обложкой и невозможным текстом – «рука скользнула за пистолетом…» Все страницы были в песке. Всю дорогу в эти края мне снился песок. То касался босых моих ног – влажный, морской, ласковый песок, то равнодушно струился в стеклянное горлышко, укорачивая мою жизнь.