Ян Бирчак - Анастасия. Вся нежность века (сборник)
День Марии-Антуанетты.
М. СветловИ цветы, и шмели, и трава, и колосья,
И лазурь, и полуденный зной…
Срок настанет – Господь сына блудного спросит:
«Был ли счастлив ты в жизни земной?»
И. БунинТак объясни, какая сила
В печальном имени твоем?
А. АхматоваИ объяснение в любви
До первой встречи…
А. АхматоваСчастье, призрак ли счастья, —
Не все ли равно?
С. НадсонЛюбовь. Одна любовь! Все прочее – химера…
Г. дю ВентреЗа мученья, за гибель – я знаю —
Все равно: принимаю тебя!
А. БлокЯ твоих благословенных губ
Никогда мечтою не коснулся…
А. АхматоваНежность не жнет, не сеет,
Духом святым сыта.
Что же она умеет?
Только снимать с креста…
В. ПавловаМы – две руки единого креста,
Единых тайн двугласные уста…
Вяч. ИвановОткуда такая нежность?
М. ЦветаеваУвозят милых корабли,
Уводит их дорога белая…
И стон стоит вдоль всей земли:
«Мой милый, что тебе я сделала?»
М. ЦветаеваНо как забыть, что я слыхала
Биенье сердца твоего?
А. АхматоваТяжка обуза северного сноба…
О. МандельштамПомнишь ли труб заунывные звуки?
Брызги дождя, полусвет, полутьма…
Н. НекрасовИ кто в избытке ощущений,
Когда кипит и стынет кровь,
Не ведал ваших искушений,
Самоубийство и Любовь?
Ф. ТютчевНу а в комнате белой, как прялка, стоит тишина.
Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала.
Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена —
Не Елена, другая, – как долго она вышивала?
О. МандельштамНа обручальном кольце моей прабабушки Розалии с внутренней стороны тонким глубоким рондо выгравирована надпись: «1904 годъ. R.-D.».
Прадед же до конца дней не снял с руки своего кольца…
* * *Мой прадед, Дамиан Люцианович Ольбромский, и без синего, шитого золотом мундира ее императорского величества лейб-гвардии уланского полка был статен, высок и чертовски хорош собой. Ни в умении на выездке держаться в седле, высоко запрокидывая голову и горделиво кося в сторону необычайно глубокого цвета карим горячим зрачком, ни в щепетильных вопросах офицерского политеса, ни на балах иль модных в то время журфиксах не было ему равных в изысканности манер, в обходительной ловкости обращения, в умении, едва касаясь рукой атласного стана, повернуть в grand-rond даму так, чтобы, невзначай скользнув по раскрасневшейся щечке душистым смоляным усом и лишь на мгновение поймав взгляд своей визави, знать наперед, в какой день и с какими словами она бессильно опустит веки под напором его притязаний.
Как и большинство шляхетных поляков, он вел свои корни не менее чем от звонких имен римских патрициев, но к тому времени, как вступил в свои сознательные лета, род его уже не был ни богат, ни знатен, и оставалось у Дамиана Люциановича от всех родительских добродетелей лишь небольшое именьице Косаковка, скорее даже хутор, посреди ковыльных таврийских степей, где бегал на воле табунок его воронежских скакунов, которых разводили скорее для забавы, чем для выторга, да в развалившейся от дряхлости усадьбе в глубоких матушкиных сундуках тлели в безысходности старинные валансьенские кружева на гранатовом бархате роброн урожденной графини Вишневецкой.
Редко наведываясь в родные пределы, сбивал он носком сапога резные замковые петли на сундуках и, поддевая кончиком шпаги то нехитрый медальончик с засушенной фиалкой, то какое-нибудь воздушное матине, сводившее некогда с ума заезжего гостя, вдыхал запах потревоженной плесени и тяжело ходил скулами.
Фамильное состояние Ольбромского не располагало к несбыточным надеждам.
* * *Рожденный для других времен и измерений, Дамиан не дорожил и тем немногим, что досталось ему по роду, напропалую прожигая жизнь, будто спеша поскорее добраться до конца.
Он не был ни пресыщен, ни циничен, ни развращен, но в обществе, куда его определила судьба, где изо дня в день перекатывался в гостиных с десяток дурно заученных французских фраз, где в столь же убогих, но уже русских выражениях (где ж на всех французских-то напастись?) глубокомысленно рассуждали о нравах ли, о погоде, о романах или о политике, не меняя одинаковых интонаций; где высшим шиком в арсенале очаровательниц считалось умение, виртуозно взметнув юбки на повороте, показать идущему вслед кавалеру обтянутые фильдеперсом тугие икры, – как было не казаться ему высокомерным мизантропом на скрипучих уездных паркетах, равно как и на полированном розовом мраморе в залах Северной столицы?
Возможно, здравые мысли и неизбитые суждения уже рождались где-то в разночинных кругах, но Ольбромскому недоставало охоты в них углубляться в поисках приключений. Еще не было в общественном сознании тех Фрейда и Ницше, Юнга и Кьеркегора, какими мы их сейчас воспринимаем, еще не было нужды здоровому, успешному в карьере офицеру маяться непривычной и неприличной для своего сословия разночинной дилеммой – «тварь я дрожащая или право имею?» или же раздирать язву неудовлетворенного честолюбия – «что делать? и кто виноват?»
Он осознавал, что эти проблемы существуют, но, прикоснувшись к ним поверхностно, скользнув по касательной, едва лишь менялись обстановка и окружение, он сбрасывал их, как шляпу в прихожей.
Склоняясь сегодня над надушенной ручкой и пуская в ход свое очарование, он мог назавтра столь уничижительно отозваться о предмете своего нечаянного внимания, что предмет сей затем с неделю бился в подушках, глотал капли и чадил сожженными на свечах записками, навеки зарекаясь верить «этим изменщикам». И довеку уже было ходить бедной прелестнице с метким прозвищем, брошенным невзначай не в меру ироничным воздыхателем.
Осознавая свои природные преимущества, он охотно ими пользовался для житейских утех и упражнений ума, чтобы не потерять форму, но нисколько не обращал внимания на причиненные кому-то неловкость или страдание, полагая, что, будучи выше чужих примитивных ощущений, имеет право на свободу собственных суждений и поступков, сколь бы они ни терзали окружающих. Он был убежден, что вместе с умом и развитым интеллектом чувства его сильнее и утонченнее, чем у остальных; что так страдать и любить, как он, вокруг не способен никто.
Впрочем, он не любил и не страдал.
* * *В то лето он, странствуя по югам, решил заехать к себе в Косаковку, чтобы попытаться сторговать пару своих лошадей какому-то средней руки помещику – деньги Ольбромскому были нужны всегда.
Фатоватый, с косым по петербургской моде пробором в смоляных набриолиненных волосах, в шитом с иголочки жарком глухом мундире, неизменно держа офицерскую выправку в шаткой коляске со спущенным верхом, в охотку прыгавшей по колдобинам степной дороги, он производил впечатление нелепое и чужеродное в этих сонных, млеющих от зноя степных краях.
Белый эмалевый крестик с золотой монограммой скромно поблескивал на тонком английском сукне.
– Жениться или застрелиться? – развлекал он себя в дороге, занимая воображение преимуществами то одного, то другого состояния. Выходило одинаково. Неизбежная скука семейного быта не перевешивала мрачных соблазнов смерти.
* * *Будущего возможного хозяина своих чистокровок, Михала Бицкого, он встретил недавно в городе у предводителя и теперь не без интереса рассматривал неказистую садыбу державшегося с надмерным гонором при первом знакомстве захудалого степняка. У Ольбромского уже было возникли сомнения, в состоянии ли дать Бицкий настоящую цену за лошадей, как тот, издали завидев редкий на этих дорогах экипаж, вышел навстречу вельможному гостю.
Сдерживая брезгливость и не снимая перчаток, Ольбромский последовал за хозяином в низкие душные «покои».
* * *Прямо со двора в беленую известью парадную горницу с разбитым подобием клавесина в простенке между густо забранных переплетом окон, с одинокой, тянущейся наискосок, плетеной крестьянской дорожкой, вбежала хозяйская дочка и с разбегу неловко замерла посередине, перебирая босыми пыльными ногами. Детскую синеву щиколоток прикрывала истрепанная бахрома батистовых панталончиков. «Боже мой, кто ж такое теперь носит, разве что в этой степной глухомани?» – и скользнул взглядом выше по какой-то цветастой линялой юбке до легкой тонкой сорочки, где в наивном бесстыдстве едва угадывалась выпуклость груди под тугой ниткой тяжелых кораллов, и дальше к лицу, жаркому от полуденного солнца, круглому простенькому личику итальянской мадонны, с косичками, высоко подобранными у вспотевших висков.