Михаил Першин - Еська
И сидит энтот самый блин на шесте, к механике хитрой приверченном, навроде жёрнова мельничного, только как бы этот жёрнов боком на ось надели да парусом изогнули. В механику сотен до пяти голубок белых впряжено. Тянут они, тянут, шест вращается, и Луна с ним вместе. Вот с Земли-то и видать: то полный круг, то половинка, то вовсе ничего.
Нынче снизу Луна полной кажется, это стрелец точно сказал, да ведь Еська-то сбоку залетел.
Стал Еська тихо этак озираться, с ситувацией знакомиться.
Голу́бки-то стараются, крылушками машут, а вокруг три ангела прохаживаются с кнутами, из лучиков светлых исделанных.
Легонько так похлёстывают, пичугам-то боле щекотно, нежели больно, а всё ж не без пользы – на предмет, чтоб они не забывалися.
Вдруг один ангел Еську приметил и голосом ласковым молвит:
– Что ж ты, птичка милая, от работы-то отлыниваешь? Аль тяжко тебе? Так мы подсобить могём.
А у самого-то лучик в руке враз в молонью обратился. Как он ею замахнётся! Но Еська подсобки евонной дожидаться не стал, а средь голубок затесался и давай Луну крутить. Вроде, не тяжёлая работа. Опять же – кругом птички белые, чистые.
И легонько этак закурлыкал Еська.
Услыхали ближние голубки курлыканье, оглядываться стали: откель это звук мужеской идёт? Они-то ведь все женского племени были, да ангелу-то это различие невдомёк, вот он Еську в общий круг и пристроил. Птицы головками вертят, а Еська, горла сильно не раздувая, своё продолжает. Видят ангелы – непорядок, лучиками шибче помахивать стали. Голубки пуще заволновались. Еська громче курлычет, уж и дальние его услыхали. Стали крыльями помахивать, а места-то нету, они толкаются, сами на голос переходят. Ангелы кругом носятся, лучами машут уж в полный размах, а порядка настроить не могут.
Тут и Луна остановилась, потому одни в одну сторону тянуть стали, другие в другую сбиваются. Уж где Еськино курлыканье, где чьё, не разберёшь. То есть это ангелам разобрать невозможно, птицы же очень даже различие чуют. А те-то никак в толк взять не могут, отчего это голубицы, столько лет труд свой без ропота сполнявшие, вдруг волноваться удумали.
Обратили ангелы свои лучи в молоньи, махать стали. Да птицы уж страх потеряли, вразброс носятся. Ангелы огнём пышут, кого-то опалили, жареным пахнуло. Вдруг один промашку дал, да по своему же товарищу угодил. Ангелу-то не больно, он ведь из бестелесности состоит, только одёжка его белоснежная копотью вмиг замаралася. Он и озлился, перед носом у того молоньей сверканул. Третий их успокоить хотел, замахнулся – звезду задел.
Звезда с места сорвалась да как покатится по́ небу! И видать, важная звезда-то была, не какая-нибудь там, что наземь упадёт – никто и не хватится. Мореходы ль по ей свой путь определяют, звездочёты ль грядущее провидят, аль ишо для какой надобности она приспособлена – то нам неведемо. Только ангелы про птиц забыли, молоньи свои покидали, ловить её кинулись. На самом краешке неба ухватили, обратно тащут, от их копоть идёт, потому звезда – она горяча больно, обычному человеку её ни за что не удержать. Едва-едва к месту звёздочку приспособили.
И уж было совсем закончили, как один ангел локтём другую звезду задел. Оно б ничего, потому эта-то как раз не из важных была. Только отскочила она от локтя ангельского да прямёхонько в механику-то лунную угодила. Та вся и развалилася.
А вот вы меня спросите теперьча, что же ж в это самое время на Земле было?
А тама Кумач свою чашу осушил, и, как его царь спросить изволил: «Чего мол, чуешь?» – поклон отвесил, да и молвил:
– Царь ты наш батюшка, ничё я особого не чую.
Потому, во-первых, Шарлотта этак-то стала, что царицу боком своим бурым заслонила хотя отчасти, а во-вторых, больно смекалист сам-то Кумач был.
Глядь – а царя-то и вовсе не стало, а на месте царском он сам сидит. Ясно аль нет? Кому не ясно, я поясненье дать могу: како он перво слово вымолвил? – «царь». Вот то-то. Царица глядит: заместо супружника ейного рядышком – скоморох черномазый. Как завизжит, сердечная, как ножками своими затопочет, ручонками как захлещет по роже евонной! Да супротив стрелецкого разве ж это битьё?
Стала царица кричать, чтобы его заарестовали обратно, но тут смерклось, и все разбежались. А как Луна вышла, Кумач обратно в скомороха обратился. Да и царь на троне появился, сидит, за голову держится.
Только Кумачу-то уж не до царя было, потому с ним рядышком дева стояла. Может, и не такая распрекрасная, как царица, но для него вполне подходящая.
– Ты кто? – Кумач спрашивает.
– Аль не узнаёшь свою Шарлоту?
Поведала она, что была некогда актёркой, ездила по городам-весям с другими такими же Карлами да Хвердинанами, сиркус у их был. Заехал ихний сиркус в эту страну. Правда, до города не добрались, а то б её там казнь ждала. Да от судьбы, видать, не убегишь. Сделали привал у дороги, стала она обед стряпать. А немцы – они ведь и лягушку могут сожрать, и траву подножную. Оборот-трава попалася, Шарлота её – в щи, которы у их зупом прозываются! Стала отведывать, ложку сглотнула – ничё, есть можно. Да и, прежде, чем товарищей своих звать, зачала зверей кормить, что в ихнем сиркусе были. Мяса кус взяла, подошла к клетке с мишкой, который всяки штуки выделывать умел. И только его позвала, как мишкой же и обернулась. А зачем немцам два медведя, тем боле, что один много чего выделывать могёт, а другой никаким медвежьим штукам не обучен? Они её на первой же ярманке Кумачу продали.
– Что ж мы теперя делать будем, Шарлотушка? Ведь ты наутро обратно медвежий облик воспримешь.
– Ан не воспримет!
Глядь – а это Еська с неба падает.
Рассказал Еська, что устройство Луны нарушено, и она отныне завсегда полной будет, а посему бояться им нечего, и решили Кумач с Шарлотой пожениться.
Да и царь на радостях, что сам не исчезнет, всех простил. И, боле сего, велел в град-столице своей сиркус устроить, чтоб в ём завсегда Кумач с Шарлотою выступленья делали да зверей заморских показывали.
Наутро праздник был во всём царстве. Одна царица недовольная была, даже на рожу осунулась. Глянул царь и молвил: «Как, мол, ты теперя в лице изменившися, то пущай все бабы по всей стране вольно ходют». А заодно уж и всем, кто в энту ночь в острог из нича воротился, да так и остался, тоже волю дал полную. Средь них как раз и Шарлотины немецки дружки были, потому их тогда же сказнили. Так что теперя в новом сиркусе было кому выступленья делать. Но всё равно царь наиглавнейшим над ими Кумача поставил.
А Еська дале пошёл.
И что антиресно: рубеж страны пересёк – глядь, а наруже-то Луна как ране вертится себе. Да уж тама оборот-трава, видать, действие своё потеряла, и он голубем боле не обёртывался.
КАК ЕСЬКА ПРАВДОЮ ХИТРОСТЬ ПЕРЕХИТРИЛ
Идёт Еська, слышит: за спиной топот. Витязь скачет.
Осадил коня, спрашивает:
– Ты кто такой будешь? Издалёка ль идёшь? Чего ищешь?
Еська всё как есть отвечает: мол, имя моё Еська, иду издалёка, а ищу сам не знаю чего.
– А не желаешь ли моим стремянным быть?
– А сам-то ты кто таков?
– Царевич я, зовусь Иваном. Коли согласен со мной идтить, славу обретёшь, а нет, так сторонись, потому я сворачивать не стану.
Иной бы раз Еська и посторонился, но тут чует: неспроста тот ершится.
– Погодь, – говорит. – Затоптать меня дело нехитрое. А только сдаётся мне, неспроста ты ершишься.
Тот было в крик: мол, я царевич, а ты, мол, кто? Мол, ничё я не ершусь, а как, мол, следует с холопом, так и говорю.
Всё высказал, а Еська ему:
– Ну, как знашь. Коли тебе помога не требуется, на том и простимся, и спасибо тебе за княжеску твою ласку, а коли впрямь во мне нужда есть, я с тобой идти готовый, только не слугою, а сопутником равноправным.
– Да как же ж равноправным, коли я верхами скачу, а ты пешком идёшь?
Ан вот как заговорил, занозистость-то свою оставил.
– Ничё, – Еська отвечает. – Я не в обиде буду. Пошли, дорога покажет, кому как идтить.
Взялся за стремя, да и пошли они дале.
А доро́гой Иван-царевич такую сторью поведал.
Ишо с младенчества родители его за Марью-царевну просватали. Уж так он ейную красу да нежность расписывал, так разумностью восхищался, так голос серебряный выхвалял! Сыграли, наконец, и свадебку. Да не свадебкой бы её, а свадьбой всех рассвадеб звать пристало. Гостей съехалось видимо-невидимо, подарков навезли горы, вина выпили море.
Вот пошли молодые в опочивальню. И принялись за ласки да за лобзанья сладостные. Долго ль, коротко, улеглись наконец на постелю шелко́ву, раздвинула она ножки свои кипарисовы, да и вошёл он в лоно ейное бесподобное. Закрыла она глазки свои то ль со стыдливости девичьей, то ль от сладости бабьей, потому аккурат на грани меж энтими чувствами находилася. А в самый сладкий миг гром загремел, и пропала Марья-царевна как была с Ивановой елдою в нутре своём.
– И теперя, – Иван молвил, – доколь не найду я Марьюшки, не будет мне спокою на свете.