Мария Галина - Автохтоны
Он выложил альманах на столик, осторожно развернул. Март, 1922. Типография Нахмансона. Тот самый Нахмансон? Вряд ли. С чего бы инженеру-путейцу держать типографию? Может, родственник? Скупое оформление. Минимализм. И плохая бумага. И да… вот она, Нина Корш.
О ветер времени, ты заставляешь города
Безостановочно вращаться,
И песня страшная, в которой «никогда»
Звучит все чаще,
Звучит все слаще…
О, выползающий из темной чащи,
Объятия сжимающий удав!
Я видел мир, в котором синяя вода,
И голубая чашка!
Почему в мужском роде? Заполнение ритмической лакуны, баг, а не фича, могла бы написать, мне снился, ничего бы не потеряла… А при чем тут голубая чашка? Бывают же такие странные пробои. А вот еще, с посвящением У. В.
И я говорю – не гляди на них!
Они одеты в свои огни,
Как саламандры в своей тени,
В пустых глазницах пустые дни,
Они тебе говорят – усни…
Монорим, надо же. Нина Корш, судя по всему, была так себе поэт, неплохой версификатор и склонна к мистике.
Он поднял голову. К нему плыл сэндвич, и притом преогромный.
– Спасибо. Скажите, а давно вы здесь работаете?
Пухленькая, бело-розовая, с трогательной, детской округлостью щек и носиком-уточкой. Не красавица, нет, но словно бы ее специально вырастили в пробирке для такого вот заведения.
– С самого открытия.
Зубки у нее были мелкие и ровные, как зернышки.
– А давно она открылась?
– В семнадцатом веке. Сразу после турецкой осады. Турки стояли под самыми стенами, и вот тогда один храбрый, но бедный шляхтич…
– Спасибо, – сказал он, – эту историю я уже знаю.
Сэндвич был вкусный.
Он аккуратно вытер каждый палец о салфетку и вновь вернулся к альманаху. Все они были здесь. Баволь-то еще и писатель, оказывается. Рассказ «В скорбном доме». Отец арестован за долги и сошел с ума. Мать скончалась от огорчения, как они легко умирали, расстроился и ба-бах – умер! Дочь… ага, дочь влюбилась в мерзавца, отдалась ему, а он, мерзавец, продал ее в публичный дом. Хорошая основа для мыльной оперы, но, пожалуй, не хватает брата-мстителя… Нет-нет, вот и брат-мститель. Ай да Баволь! А вот… ну да.
«Прощай, мой нежный! Все, что я делал, это для тебя одного. Разве кто-то еще может с тобой сравниться? Глупцы, они называют тебя тираном, что с них взять, не знавших этого счастья тело твое золотое ласкать, лелеять, вместе с тобой парить на высотах, им недоступных, так прими же смерть мою, негодную эту жертву, золотой мой мальчик, недосягаемый, бессердечный».
Конечно же Уильям. Как иначе. У. Шейкспеаре. А жаль, что не Устин все-таки. У Юстиниановой чумы был воистину императорский размах.
Обреченные цивилизации примеривают разные лики смерти. Безумных диктаторов. Варваров. Эпидемии. Вот эта будет к лицу. И эта тоже. А если приложить одну к другой? О, вот это пойдет.
– Не понравился сэндвич?
– Нет, что вы, – сказал он, – очень вкусно. Скажите Вейнбауму, я подойду. И да, еще кофе, пожалуйста. И посчитайте сразу. И, кстати, где тут можно сделать поблизости ксерокопию?
* * *– А где пойдет материал?
Витольд был в том же замшевом пиджаке. Что-то вроде униформы, но для художника-нонконформиста.
– В журнале «Театр».
– А можно ваше удостоверение посмотреть?
– Я фрилансер. Готовлю обзор лучших провинциальных постановок.
Он нарочно сказал «провинциальных», чтобы уязвить Витольда. Витольд ожидаемо уязвился.
– Что значит провинциальная? В каком смысле провинциальная? Вот не надо этого имперского снобизма. Искусство маргинально по определению. А когда? Когда выйдет?
– К лету, я полагаю.
– К тому времени я уже сдохну.
А ведь Витольд старше, чем кажется. Витольд выглядел как человек, который устал ждать славы, любви и денег. Сначала думаешь, что вот-вот, еще одно усилие, и все само собой свалится в руки, и каждый раз заветная цель оказывается чуть ближе, ну еще разок, еще усилие, а потом ты раз, и старый, но стараешься выглядеть молодым, потому что медиабизнес не любит старых, а если и терпит, то только патриархов, уже успешных, уже состоявшихся, вещающих, и ты не женщина, которая может подтяжки, и гиалуронку, и пилинг, и лифтинг, ты мужик, ну или хочешь казаться мужиком, и тогда ты качаешь пресс, и делаешь массаж лица по утрам, и даже, возможно, сам себе красишь волосы и бросаешь курить, а потом опять начинаешь, потому что а, гори оно все огнем.
– Скажите, – Витольд с силой потер лицо ладонями, отчего кожа на щеках резко поехала вверх, потом вниз, – а вот эта… ваша идея про Иоланту и монстров? Финал этот… с надеванием чудовищных масок. Вы его еще кому-то предлагали? Говорили кому-то?
Из зала донеслось приглушенное – я не буду это петь! Так петь не буду, нет! Пускай Витольд подойдет! Что я ему, как мальчик!
– Нет, что вы.
– Я бы хотел… попробовать. Сделать как бы два финала. Один как бы эхо второго. Можно пустить как бы проекцией. Или чередовать. Сегодня – так, на следующем прогоне – так. Мне кажется, это было бы интересно. И новаторски. Два варианта. Как вы полагаете? Если вы, конечно…
Витольду было неловко, и Витольд говорил «как бы» чаще, чем следовало.
– Дарю, – сказал он, – нет, правда. Душевно буду рад, если мой скромный совет… Короче, на здоровье. У меня, кстати, появилась одна идея, знаете ли, некая такая задумка…
Витольд заглянул ему в глаза. Чем-то Витольд напоминал собаку, когда-то молодую, любопытную, а сейчас брыластую, с отвисшими нижними веками, растерянную непонятностью окружающего мира.
– Восстановить одну нашумевшую постановку. Я вам говорил, помните? В начале двадцатых…
Витольд не помнил, но это было неважно. Тем более, он и не говорил.
– Там сценографию ставил сам Претор. Я вот подумал, если бы кто-то взялся реконструировать ее… Могло бы прозвучать, знаете ли. Знаковый такой проект.
Люди склада Витольда любят слово проект. И слово знаковый.
– Ну-у, не знаю. – Витольд задумчиво помотал брылами. – Реконструкция? Зачем?
– Сейчас это актуально. И пресса любит. Там, кстати, эскизы к декорациям делал Баволь, а его Воробкевич сейчас раскручивает…
– Ах, Воробкевич!
По кислому лицу Витольда было ясно, сколь высокого он мнения о Воробкевиче.
– И Валевская там пела. Я думаю, Янина согласилась бы… И либретто удалось раздобыть. Аутентичное. Только с партитурой проблема. Партитуру писал Ковач, но она пропала. Я думаю, тут есть молодые таланты. Заказать кому-нибудь стилизацию, с посвящением Ковачу. Кто-то мог бы, как вы полагаете?
– Понятия не имею, – сказал Витольд, – тем более на какие, простите, шиши? Вы, что ли, спонсируете? Я наводил справки, вы же в хостеле живете.
– Я хотел осмотреться. Не привлекая внимания.
– Осмотрелись?
– Более ли менее.
– Если с партитурой проблема, то и говорить не о чем! – Витольд помотал головой, словно отгоняя севшую муху, – вы же «Иоланту» слушали? Слова – ничто. Музыка – все. Голос и музыка, вот волшебство, тонкое волшебство, вот – опера! Я даже больше скажу – чем глупее текст, тем лучше. Умный текст отвлекает. Человек старается вникнуть в смысл. А кому нужен смысл? Нужна музыка. Вибрации. Чтобы вот тут замирало. Как бы нежным перышком… Послушайте, мне надо идти. Они там все передерутся без меня. Они, кажется, уже дерутся.
– Вы все-таки пролистайте на досуге, – сказал он в удаляющуюся замшевую спину.
– На досуге – конечно, – крикнул Витольд, не обернувшись.
* * *Лишь только он оказался на улице, в него выстрелили из хлопушки. Он отряхнулся, но цветные кружочки липли к мокрой куртке. Вот проклятье.
Народу еще прибавилось, на углу давешний нищий или его двойник целился в прохожих раструбом граммофона. Он прислушался. Кармен. Интересно, кто поет?
У витрины с многоярусными тортами он остановился, чтобы помочь своему отражению отряхнуть разноцветную бумагу.
Человек на другой стороне улочки остановился тоже и стал рассматривать тяжелые фарфоровые ступки в витрине аптеки напротив. Он видел только спину в сером и смутное пятно лица, плавающее среди высушенных пучками трав и пузатых флаконов, тогда как его собственное плавало среди марципановых роз, засахаренных фруктов и безешных целующихся лебедей.
Наверняка муляжи, вряд ли кто-то покупает такие торты. Хотя вон там, на прилавке, тоже высится белая кремовая башня.
Он лавировал меж встречными, не выпуская из виду человека в сером, который на той стороне улицы догнал группу японцев, этих неутомимых ловцов света во всем своем тяжелом вооружении, произвел тщетную попытку затеряться среди них, поминутно останавливающихся, наводящих свои объективы, но вынужден был двинуться дальше, сам по себе…
В скверике у фигурной скамейки, мокрой и потому пустой, он остановился, поставив ногу на кружевную, в завитушках, низенькую ограду, и сделал вид, что завязывает развязавшийся шнурок. Банально, но что поделаешь.