Ариадна Борисова - Хлеба и чуда (сборник)
– Духовные стихи еще споем, Фекла Дмитриевна согласилась, – шепнула Ксюша.
– Вы поете стихи?
– Нет, запрещают их. Но тебе – споем.
Дети взяли Николу погонять мяч в школьном дворе. Когда остались одни, старая волшебница с лукошком судьбоносных мотков сошла в зал. Лукавая улыбка распустила веточки по ее коричневым от огородного загара щекам:
– Заморилась маненько, не браните, ежели не получится браво.
Ксюша погладила темно-веснушчатую руку:
– Я подсоблю.
– Тады ой, – старушка нырнула в поставленное для нее кресло, болтнула мальчиковыми ботинками – ноги не доставали до полу. Сцепила на груди непривычно праздные пальцы и вдруг посерьезнела, отрешилась лицом.
Вот приидет время, и увидят с болью
Люди мир без правды, без любви окрест,
Он опутан ложью, он погряз в неволе,
Истина забыта и священный крест…
Голосок ее был чистым, без намека на усталость и старческий трепет. Напоминал бы детский, не кройся в нем совсем не детская грусть. Навстречу тихо, как колокольный призвук из колодезной глубины, поднялся вторящий голос Ксюши.
Стрепенутся люди: «Соляные вехи
Не указ нам нонче в праведном пути,
Через горы-реки, через все помехи
Мы пойдем с молитвой, Господи прости».
В море-окияне есть великий остров,
Веры православной там лежит исток.
До него далёко, добрести непросто
За четыре года к солнцу на восток.
Светлая двухголосая река набрала силу и потекла в ровном русле, не трепля музыкально-словесную ткань. Изой завладело смущение неверующего человека, с неожиданно острой сопричастностью втянувшегося в общую молитву, но скоро искушенная лодочка слуха отвязалась от мирской привязи и поплыла по течению. Просто поплыла – далеко.
Там леса богаты, плодородны нивы,
Хлебом пахнет сытный воздух в том краю,
Там вкусна водица, все кругом красиво,
Море будто небо, небо, как в раю.
Мудрецы не знают, сколько сгрызть чугунных
Надо караваев и воды испить
В лывах оловянных да болотах лунных,
Сбить сапог железных, чтоб туда дойтить.
А и станут в думах скорби и бесплодье,
А и вместо соли слезы в кулеше,
Но лампадой светит остров Беловодье,
Грешной, покаянной светит он душе.
Раскольный рубец пылал и кровоточил под трехсотлетним спудом. В песне-заклинании слышалась печаль по древлему благочестию. За века гонений в старообрядческих приливах к Байкалу смешались люди разных губерний. Наверное, потому и облекся стихотворно-песенной плотью сказочный остров.
И вдруг Иза поняла: нет, не сказочный. Остров Беловодье – это облагороженная памятью тоска по родине. Тоска каждого рода, разомкнутого со своей пуповиной – землей обетованной, ведь какой бы она ни была, только там «вкусна водица».
Отголоски небудничных песен звенели в груди. Изу стиснула смутная несвобода, как бывает, когда после прогулки в парке выходишь к людному проспекту. Невыносимо захотелось домой. Домой, к городу на окраине земли. Туда, где живут утерявшие чистоту крови аборигены, потомки политического и уголовного отсева, разноплеменные мешенцы, залетные странники – народ, объединенный странной любовью к Северу, немилосердному к людям, – любовью заведомо безответной, неистребимой и непостижимой, как захороненные в вечной мерзлоте тайны.
В том Беловодье движется и поет Лена-река. «Лесное, речное, небесное – лес на моей земле, река в небо, вода и воздух», – поют волны. Там, за ступенчатыми гольцами, бежит к сосновому кряжу хвоистая дорожка в побитых мозолях корней. Благодатная пора – бабье лето, хрупкое, нежное межсезонье. В воздухе витает отчаянный аромат увядающих цветов, а обращенное вспять время летит ко дню постижения родства с тайгой, и нисколько не страшна неизбежность слияния с живым ее существом, полным пугливых созданий, защитных игл и росного бисера на паучьих нитях… Иза соскучилась по лесной родине кожей, слухом, зрением, всем телом.
Прощаясь на платформе через два дня, Ксюша наставляла:
– Ты там, в своей Богеме, никого не слушай, особенно Полину эту… Даже на Байкал не съездили… Ай, плакса я, – вытерла платочком щеки. – В детстве, дурочка, думала, что слезы в селезенке копятся. Опять накопились… Надеялась вытянуть тебя к нам, а ты вон какая – в тайгу вросла… Пиши чаще… Обо всем пиши.
Отхлынули назад сопки, убранные дремучим бором, мелькнула овечья отара на горке с рыжей травой. В глазах все еще стояли у «багульного» дома за калиткой фигурки машущих бабушки и внука, и ровно текла накатанная по вёдру дорога.
В вагоне Иза раскрыла бумажный пакет, сунутый в сумку Харитиной Савельевной, с куском теплого еще сгибня. Полюбовалась подаренными Ксюшей тапочками-ичигами, с узором конопляными нитками по мягко выделанной замше цвета небеленого льна. Хоть на комод ставь, носить жалко… а что тут в носке? Извлекла половинку сложенного альбомного листа. Николин рисунок. Такой: по черно-белым шпалам, как по клавишам, едет поезд, рядом взялись за руки четыре человечка с кривыми ножками – женщины и ребенок.
Никола принял Изу в свою жизнь. Внизу твердая рука бабушки подписала: «Дарогой тети Изи на память!»
В секундах железных суток отстучали наконец поезда, и уши залил давящий воск высоты. Внизу, в защищенной хребтами пригоршне земли, кварцевая и голубая иззелена, блестела дуга Байкала-батюшки. Из южного его рукава начинала свой долгий разбег старшая дочь Лена – Олёна, как зовут ее северяне. Иза плыла в облаках по течению самой красивой сибирской реки. Ой, да ты ля… ты ля-а-э-ти, ветер-птицэ-э…
Куриный случай
Он с сумкой, она с авоськой толклись в очереди к фруктовому киоску за ранней черешней по килограмму на человека. Из сумки свешивалась длинная курья шея. Болтаясь туда-сюда, эта блудная часть тушки затиснулась сбоку в авоську. В давке шея впихнулась глубже, просунулась в ячейку сетки востроклювой головкой и застряла. Секунду спустя на нее плюхнулся черешневый килограмм.
Не глядя друг на друга, они плечом к плечу выбрались на простор улицы. Оба торопились и дернулись в разные стороны. Шею натянуло, тушка выпросталась из кулька и вылетела из сумки. Крупная голая курица повисла на авоське с раскоряченными ляжками во всей своей неэротичной красе.
Очередь и прохожие с удовольствием глазели на забавное зрелище. Нагнувшись, мужчина поспешно принялся без всякого уважения к чужим продуктам высвобождать птичью шею из плена.
– Вы мои булочки помяли и черешню сейчас рассыплете, – возмутилась Варя.
– Какие булочки? – усмехнулся он, оглядывая снизу вверх ее непышные параметры.
Она рванула авоську, и курица наконец упокоилась в нетерпеливых мужских руках. Он замер, лицо странно напряглось. Варя попятилась в некотором ужасе. Мужчина поднялся и с улыбкой во весь рот распахнул птице-сумчатые руки:
– Варька, ты?! Варька-а-а! Нежели не узнала?! Разуй глаза, мы же с тобой в одном классе два года учились!
– Здравствуй, Глеб, – уклонилась она от объятий, моментально вспомнив это осиянное встречей лицо.
Медынцев возмужал, посолиднел, завел щегольские усы. В остальном не очень изменился, включая, почудилось, вспыхнувший к ней интерес.
– Замужем? Нет? И не была?! – Он аж присвистнул. – Такое бесхозное сокровище по городу ходит! А я… сынишка у меня, и у первой супруги дочь. Значит, в культуре работаешь? Квартиру-то хоть заслужила? Общага – это та, где «культуристы» живут? Знаю-знаю, кто ж ее не знает – Богема! Может, забегу как-нибудь, не прогонишь? Ну, бывай!
Всю дорогу до общежития Варя поругивала себя, что растерялась от неожиданности и почти назвала свой адрес.
Девчонки табунами сохли по признанному красавцу школы Глебу Медынцеву. Казалось, поведи он их в пропасть, бросятся беспрекословно, как лемминги. Молодые учительницы завышали ему оценки. Классная в упор не видела его патл, хотя других ребят не пускала в класс без стрижки. Обаявшего всех, кроме Вари, Медынцева изумляло ее безразличие. Даже, кажется, обижало.
Прошла неделя, досадное происшествие стало забываться, но в первый же выходной раздался требовательный стук в дверь и, размахивая газетой, ввалился чем-то возбужденный Медынцев.
– Привет! Комендант сказал, в какой комнате живешь! Смотрела вчерашний номер?
По-свойски сбросив у порога тенниски, он расстелил газету на столе, и Варя охнула. На последней странице в рубрике «Курьезы лета» красовались трое: он, она и та, что на минуту притянула их друг к другу. Фотограф поймал потешный момент, когда курица, сложив крылышки, покорно раздвинула ноги перед Медынцевым, развернувшимся к ней в стойке спринтера. Варя, к счастью, как раз опустила голову, лица не было видно, но невольное па с выкинутой, словно в твисте, ногой и взмывшим подолом сарафана выглядело комично. Под фотографией стояло название: «Куриный случай».