Дмитрий Раскин - Хроника Рая
\ Из черновиков Лоттера \
(здесь и далее верлибры Лоттера приводятся в переводе)
Город. Затянутое, протяжное
выстывание дня
до цвета пепла,
до наклонных,
опрокинувших меру пространства
небес,
до одиночества,
безысходности,
ненадобности подпорок в виде
истины, вечности, абсурда даже,
хотя, пускай,
то есть до бытия.
Город. Огни. Промозглость.
Все остальное навряд-ли
реально хоть сколько сейчас.
Ты? Здесь во всем.
Ты это все и только.
Ветер в лицо жестяной.
Что же, чем бесчеловечней,
тем сущностней, глубже и
только этим и держишься.
Мир,
состоящий из
одних лишь пределов
вещей
и пределов того, что за —
чего же еще желать?..
Может, только лишь женщину, что навстречу
по тротуару.
Может (на самом-то деле!), ее ты искал
в протяженности жизни.
Может, тебе не хватило как раз этих губ, этих глаз,
биения этого,
что завораживает, до жути даже,
когда кладешь голову ей на грудь,
ухом повыше ложбинки
между тяжелыми
чуть перезрелыми грудями, что
утомлены, твою страсть утоливши.
Может, тебе не хватало
как раз этих пальцев,
что перебирают так нежно
остатки твоей шевелюры.
Этого взгляда тебе не хватило в потолочное никуда,
и ты всякий раз не можешь определить о чем.
И какое
это ее «ни о чем». У вашей любви
нет основанья иного,
кроме того, что Ничто есть Бытие.
И повода вам
вместе быть нет иного.
Вряд ли, что это счастье,
скорее вместо. Пусть в нем,
ты понял сейчас, нечто есть,
что не может быть данным счастью.
Город. Космос. Все чередом.
Страшно.
Привычный страх.
Чистота мышления, мыслящего собственную
бесплодность.
Ничего, лишь бы вот, чистота.
Сглатываешь ком этой ночи…
Сегодня Лоттер перечитывал, правил за разом раз и вдруг поставил заголовок: «Лехтман в ночи».
– Доброе утро, Меер, – они столкнулись в коридоре мансарды. Лехтман знал, что по Прокофьеву явно нельзя сверять часы. Но если он идет утром, значит, в Университет.
– Ты вниз, Ник? – они спустились этажом ниже, к лифту. Лехтман сегодня какой-то разбитый, выжатый, чуть ли не больной. По дороге подробно рассказывал о симптоматике. Сам смеется всегда над собственной «еврейской мнительностью», но по-другому не может. Прокофьев тоже обычно посмеивается над ним, но как у него где кольнет, уподобляется Лехтману.
– В нашем раю аптека в каждом доме, а без рецепта несчастного аспирина не получишь. – Любимая тема Лехтмана. – Вот. – Он патетически указывает на вывеску, что напротив их подъезда. – Аптеке пятьсот лет без малого, но со вчерашнего дня там даже пиявки по рецепту, можешь себе представить? Если бы милая дама с косой тоже была по рецепту, в этом хотя бы симметрия была. У тебя сегодня лекция, Ник?
– Нет, трибунал.
– В смысле?
– Так у нас называется заседание совета по поводу всяких доносов на профессуру. Долгое, пышное действие с выводами. Разнообразием нас не балуют. Вечных два пункта: сексуальные домогательства и обвинения в разных «измах».
– И?
– Какой-то студент, не приходя, так сказать, в сознание, написал на меня. Подписал, точнее.
– И речь, конечно, об «измах».
– Ты удивительно проницателен, Меер.
– Ну и шансы?
– Думаю, что нормальные. Обвинения, в общем-то, вздорные. Да и Лоттер в совете. Странная история какая-то. Трибунал занимается такими делами, только если надо убрать уж очень большого профессора. Так, что я даже польщен.
Лехтман замялся, хотел сказать.
– Ладно, ладно, – Прокофьев пожал ему руку чуть повыше запястья, – спасибо. Все будет нормально, – и с фальшивою бодростью (самого покоробило от жеста и тона), – прорвемся....\ Из черновиков Лоттера \
Время – всего лишь будущее-которое-идет-в-прошлое-входя-в-настоящее-не-успевая-в-нем-удержаться-теряя-наверное-главное.
Время много чего не может. Пусть превосходит сущее. Именно это его превосходство нас завораживает. Некое превосходство перехода над состоянием, местом и целью.
Вымывание себя из бытия, хочется верить, что ты это в пользу истины, глубины отсутствия, подлинности и тэ дэ. Что надо тебе самому? Вроде бы ничего. Комплекс поиска основания не подлежит вытеснению.
чуть ниже \
Время – «теперь» – всегдашний, вечный стык всех этих «уже не…», «еще не…» Но каждое «теперь» в мгновенье ока стекает и ладно б, если в прошлое – стекает в никуда, соскальзывает, не удерживается в себе самом, освобождает место. И новое «теперь» – не будущее прежнего «теперь», что наступило, стало настоящим. «Теперь», исчезнувшее для «теперь» теперешнего, навряд ли прошлое.
Время все это как-то прикрывает собою. Накрененность времени в собственное преимущество над настоящим… накрененность в Ничто. На утаивании этого все и держится, может… Вместилище прошлого будущего и прошлого прошлого – может, их кладбище – и требовать Смысла и Света?! Время не достигает последней глубины. Совпадая тем самым, почти что дословно с человеком (чем ему сильно льстит).
Бытие платит дань становлению, но только Бытие свободно.
Небывшее, его непроницаемое, безъязыкое, непереваренное бытие производится временем – это времени смазка, может быть, корм, или побочный эффект и никогда не измерить, ни на каких весах.
Другого «устройства» не будет.
Не заболтать бы смерть, не затемнить невзначай нашим о ней вопрошанием, нашим открытием истины, нашими склоками с судьбой. Смерть есть дело не только мужества – мужества, мудрости и тэ дэ, но и стиля, вкуса.
В час, когда все твое – в час, когда все твое, что превыше и глубже тебя, ты выпускаешь на волю.
Не бессилие даже, но полнота вычерпанности смысла. Не-знание, обретенное в муках, в последнем отчаянье окажется вдруг той же твоей претензией самонадеянной, как и знание. В час, когда…
Попрощавшись с друзьями у ресторанчика, Лехтман заспешил, он действительно опаздывал уже. Почти час в трамвае и вот он уже идет по средневековым улочкам, освещенным стилизованными под старину фонарями. Он не мог уже думать о сегодняшнем прокофьевском тексте, что так взволновал его. Не думал уже о тех словах Лоттера, к которым хотел вернуться. Он и вернется потом. Он повторял, прокручивал в мозгу всплывшую строчку, чья она? Наверное, все же Целана: «Твоя простыня это полночь». Вот он набирает цифры на панели домофона, и старинная дверь открывается перед ним. «Твоя простыня это полночь». Он поднимается по чугунной лестнице с пышным литьем перил, в подъезде с нимфами и кариатидами, чьи формы и лица местами потрескались, и не на всех здесь хватило замазки. «Твоя простыня это полночь».
Вот он вошел. Женщина, черноволосая, с глубокими глазами (он всегда хотел, чтобы так) в пышном, почти маскарадном, будто венецианском платье, ее языка он не понимает, только догадывается, что на нем давно уже не говорят… Твоя простыня это полночь города, что цветным, чернильным пятном – так, наверное, видно из космоса. «Твоя простыня это полночь». Та, с кем он ляжет сейчас. Та, что разделит ее с ним, как в гостиничном номере с почасовой оплатой – может, она даст подобье покоя, сделает светлой тоску, продлит опустошенность его до любви… А он вот не заслужил, тысячу раз, что не заслужил, не выстрадал даже.
Вот он, добившийся ее финального вскрика, горделиво удовлетворенный тем, как ее длинные пальцы с силой вцеплялись, сминали простыню, и судорога сдерживаемая шла волною по телу… Он сознает всю свою беззащитность пред временем, пред вещами попроще…
Вот они насытившиеся, нагие… Бытие из него вычитает? Пускай. Если б, к примеру, открылась вдруг Истина или Свет вдруг пролился – это вряд ли б добавило что к его «сейчасшнему». Жаль, что Вселенная не хочет польстить нам хоть сколько возвышенностью страдания или же просто смыслом… красотою ль, величием того, что для нас вроде Рок.
Пу-сто-та. В ней Предел и Свобода. И много чего не про нашу, видимо, честь, не представить даже. Хорошо, что есть.
Лехтман, конечно, не знал, что все это, все, что он делал, чувствовал сейчас – все вроде как было в том лоттеровском стихотворении о Лехтмане. (А мы не знаем, оно написано Лоттером до или после.) Но у него иногда возникало странное такое (пусть и не всерьез как будто) подозрение, что Лоттер и Прокофьев придуманы им. И было даже чувство, что Лоттер и Прокофьев, каждый из них тоже самое, время от времени, подозревает про остальных двоих. Кто же прав? Все на равных правах как будто. Если прав из них каждый?! Значит, все здесь – сама реальность есть пересечение, стык… Но это был бы слишком уж романтичный и, высвобождающий что ли, вариант, чтобы быть, иметь место.
Она проводит сейчас по его лицу. Ее осторожные пальцы стирают следы тех его слез, которыми он никогда не плакал – она слишком высокого мнения о нем. Все ее мнимое, наносное – не всерьез и для нее самой не значимо… Ее пальцы обретают вкус соли – точно такой же у космоса, пусть он и не пробовал. У космоса, что не обернувшись, взбирается по отвесным и жутким ступеням самого себя куда-то в Ничто. И Лехтман пытается укутать плечи своей подруги во Млечный Путь…