Сергей Носов - Музей обстоятельств (сборник)
Так что это очень серьезно для меня – стать ответственным квартиросъемщиком. Стать ответственным квартиросъемщиком для меня – это как пройти обряд инициации. Даже больше того: став ответственным квартиросъемщиком, я не просто обретаю новое метафизическое состояние, но и навсегда вытесняю из списка живых жильцов мою покойную бабушку. В одно мгновение, как в калейдоскопе, все переменится: названные по отношению к ней теперь назовутся по отношению ко мне: «сын» станет «отцом», «невестка» – «матерью», «правнучка» – «дочкой», «правнук» – «сыном».
Только “жена внука” – моя жена, не здесь прописанная, останется снова неназванной, и мне жутко представить, какого рода еще свидетельства и определения смогут найти (или не смогут найти) в ящиках письменного стола наши повзрослевшие дети.
Всего глупее, что это не воспринимается как абсурд. Если это и абсурд, то не лежит ли на нем отсвет какого-то неуловимого смысла? Я начинаю думать, что все эти бюрократо-инобытийные сферы, эти места заточения наших имен, наших нищих теней тем удручают еще, что в них различимы образы – образы чего-то существенного, что есть в нас самих, в общем-то их и создавших. Отражение общественного какого-нибудь подсознания, что ли, коллективного там бессознательного или еще чего-то, столь же неясного и эфемерного.
Пассажиры не глядят в глаза друг другу, по крайней мере, в городском транспорте. Лица сумрачны и сосредоточенны. Каждый везет свой документ. У меня в кармане – свидетельство. Свидетельство о смерти моей бабушки (повторное!) и справка о моей прописке. Я еду в трамвае.
Слякоть. Дождь. Санкт-Петербург.
В Ленинграде прописан – живой – постоянно.
P. S. После многочисленных комиссий (1998 – 2003) состояние нашей квартиры наконец было признано аварийным. Недавно я с удивлением узнал, что это не признание, но его подтверждение. По документам, оказывается, квартиру признали аварийной еще в 1986 году, о чем жильцы даже не догадывались, а те, кто признал, надо думать, забыли.
Экспонат «Печь»Никогда не думал, что так методично буду описывать достопримечательности нашей квартиры. (Кажется, скаламбурил: глагол «описывать» одинаково относится и к «описи», и к «описанию».) Однако устал. Пора бы и точку поставить. Но вот читатели рубрики «Музей обстоятельств» просят меня объяснить толком: наша квартира приватизирована или нет? Нет! В том-то и дело, что нет. Была бы приватизирована, я бы просто повесил табличку Музей петербургского быта и борьбы с обстоятельствами, и дело с концом – был бы частный музей, один из первых в городе! Но поскольку квартира принадлежит государству, то и наш Музей не может не быть не-государственным, а я, ответственный квартиросъемщик, на большее, чем должность в Музее, претендовать не могу – смотрителя или директора, кого угодно, на худой конец просто экскурсовода – я согласен на все. Но для этого государство в лице… уж и не знаю, в чьем лице… должно что-то сказать по поводу музеефикации нашей квартиры, а оно молчит. Летний сезон. Между тем в сентябре (по более оптимистическим прогнозам – в середине октября) рухнет потолок (как уже было однажды), и пол окончательно провалится. Что будет тогда? На один музей в Петербурге станет меньше.
Итак, что же нам своевременно помешало приватизировать нашу квартиру? Отвечаю: печка. И чувствую, что обязан рассказать еще об одном экспонате – о нашей замечательной кафельной печке.
В начале девяностых мы поддались общему настроению и решили, как многие, квартиру приватизировать. Собрали документы, с подписями и печатями, снесли, куда их несут, оставалось получить еще один, последний – заключение об условиях приватизации – в Управлении государственной инспекции по охране памятников. Там, порывшись в бумагах, меня спросили: «А камин у вас сохранился?» – «Какой камин? Не было никогда камина! Обычная печка стоит». – «Она и называется камином. Что же вы не срыли?» Действительно, в середине шестидесятых, когда провели в нашем старом доме паровое отопление, все нормальные жильцы свои печки срыли, а мои родители по какой-то причине оставили. Теперь это не просто печка, а архитектурно-художественный элемент, и ценность его должна оценить специальная комиссия. Если комиссия определит, что наша печка памятник, то и приватизация отменяется, потому что это сейчас можно приватизировать памятники, а тогда было нельзя. «И каковы шансы, – поинтересовался я, – лишиться из-за этой печки права на приватизацию?» – «Шансы есть, камину более ста лет». Ничего себе, думаю, к памятникам как у нас относятся!.. «Послушайте, – говорю, – ну зачем нам комиссия? Самая обыкновенная печь, кафельная, недействующая, без прибамбасов, к тому же я не собираюсь ее срывать, пусть стоит, не мешает». – «Вот в том и есть ваша проблема, что не мешает. Давно бы срыли». Я понял намек: срой я сейчас эту печь, и никакой комиссии не надо будет.
Есть печка – есть проблема. Нет печки – нет проблем.
Жена моя уже давно зуб точила на эту печку, но когда я пересказал ей мой разговор с чиновниками, печку зауважала. И решили мы и печку не срывать, и комиссию не вызывать – оставить все как есть. А тут еще и потолки треснули, и стены покорежило, и пол поехал. Сама судьба была против приватизации.
Печку не срыли, а наоборот – реанимировали, пробудили после тридцатилетней летаргии. Дело в том, что муж мастерицы, штукатурившей потолок на кухне после его первого обрушения, был трубочистом. Вот он и пришел к нам со своими изумительными инструментами, и, когда я с ним залез на крышу, он, окинув окрестности долгим взглядом, поведал мне, что нет ни одной печи до самой Гороховой.
Никогда не забуду минуту нашего торжества. Когда трубочист, на трубе восседая, свой труд завершил, он сказал моему сыну, выглядывавшему из слухового окна: «Давай!» – тот побежал вниз, к маме, – жена моя уже сидела у открытой заслонки и только ждала сигнала; она сожгла газеты клочок и – о тяга! – мы там, наверху, узрели дымок из трубы. «Я самому Пиотровскому трубу чистил!» – гордо сказал трубочист.
Господа посетители будущего Музея петербургского быта и борьбы с обстоятельствами! Завидуйте, у нас есть действующая печь! Придете зимой, в мороз, обязательно затоплю. Раньше в морозы – сами знаете, как бывает в морозы. А теперь сидишь у печи, одно удовольствие. Сам я, глядя на огонь, предаюсь наисентиментальнейшим воспоминаниям. Ведь я еще застал то время, когда в подвале не комаров разводили, а хранили дрова. Помню длинный проход между дровяными секциями, вот – наша квартира, вот – соседей; бабушка взяла меня за дровами в подвал, и я, пятилетний, несу полешко.
Я уже рассказывал, что во время блокады печь топили не только стульями, но и журналом «Большевик». Дед, отправляясь в свой зенитный полк, сам распорядился, что и в какой последовательности жечь. На очереди был Ленин. Не потому что дед был против Ленина. Куда там. Просто у Ленина тоньше бумага, его легче ворошить. К тому же, как я подозреваю, Ленин был слегка опоганен фамилией Каменева, под редакцией которого он выходил с 1926 года, а потом соответственно – Бухарина и других врагов народа. Впрочем, не знаю, не буду фантазировать. Ленин-то как раз уцелел. Лишь нет двух последних томов. А вот от Большой Советской Энциклопедии (издание по счету первое, опять же «бухаринское») осталась лишь одна полка, значит, сожгли две. Просматривая уцелевшее, я пытался понять принцип отбора – по-видимому, не было такового – жгли, что попадалось под руку. В конце концов, том 10 (Венгрия – Вильно) горит так же плохо, как и том 27 (Зерновые – Империализм).
Любой пишущий, наверное, когда-нибудь сжигал что-либо из им написанного. Знаем на опыте, как рукописи горят. Особенно скверно горит (практически не горит) переплетенное. Сжигать книги – тяжкий труд. Надо вырывать страницы, мять по отдельности, засовывать в печь малыми дозами, постоянно вороша, вороша. От хорошей жизни книги не жгут. Если бы не исполнительный мальчик с кочергой, разве смог бы Гоголь сжечь второй том «Мертвых душ»?
Что касается нас, мы в морозные дни топим дровами. Взял доску во дворе – вжих-вжих ножовкой.
Летом 98-го был жуткий пожар – в соседнем доме по Фонтанке; говорят, крупнейший пожар в жилом фонде за все послевоенное время. Дом расселили, потом отремонтировали. Одно время несгоревшие балки, порезанные на чурбаны высотой около метра, валялись во дворе вместе с иным хламом. В первую зиму нового тысячелетия (достаточно суровую, чтобы задуматься о дровах) мы на саночках всем семейством перетаскивали эти чурбаны к нам во двор (№ 110); на второй этаж, в квартиру, я уж таскал один. Не буду рассказывать, как я из них делал поленья. Всего у нас таких рюх стояло в прихожей и на кухне тринадцать штук. Кажется, мы пожадничали. В ту зиму сожгли всего шесть рюх, в следующую – четыре, а в эту – только одну (потепление климата?.. парниковый эффект?). И еще две рюхи до сих пор стоят, как деревянные солдатики… какое «солдатики» – солдаты! Право, мне жалко их жечь. Я к ним привык. Дозор. Сохраним для Музея. Пусть будут.