Роман Сенчин - Мы памяти победы верны (сборник)
Два цинка привезли и в наш квартал. Не друзья мои в них лежали, но хорошо знакомые парни. Из той же школы, в которой тогда доучивался я… Ездил на кладбище, смотрел, как рыдают над закрытыми гробами их матери, растерянно и виновато смотрят в ямы отцы; самовольно вскрывать цинк тогда никому и в голову не приходило, хоронили вот так… Одного, как говорилось в документах, убило лопнувшим тросом в Туркмении, другой сорвался на машине в ущелье в Киргизии. Но люди были уверены, что оба погибли в Афганистане. В далеком, непонятном, зловещем Афгане.
Закончился Афганистан, начались статьи про дедовщину. Страшные статьи. Призывники ломали себе руки и ноги, глотали стекло, чтоб не идти в армию…
Магазины пустели, за каждой выброшенной на прилавки мелочью выстраивались очереди; в винных отделах случались настоящие побоища… Помню такую сцену в одной из очередей.
Молодой парень орал на старика: «Чё ты мне кровью своей тычешь?! Чё тычешь-то?! Я ее не проливал?» – И стал колотить протезом руки о стену… Тупой стук пластмассы…
Дядя Вася появлялся на своей скамейке всё реже. Кусочек леса не поливал – кран в стене заварили, – и кусты засохли, нижние ветки елок висели серыми космами… Выбираясь во двор, дядя Вася уже не хмуро оглядывал людей, а печально и сожалеюще как-то. Как неизлечимо больных, что ли… Или снова это представляется из сегодняшнего дня мне, знающему, что после восьмидесятых будут девяностые, что наш город, столица одной из автономных советских республик, превратится в огромный азиатский аул?..
Летом восемьдесят девятого года я с горем пополам (куча троек в аттестате, по химии так и вовсе «прослушал») окончил школу и рванул на другой конец страны, в Ленинград. Поступил в строительное училище, но становиться строителем и не думал, да и никто из ребят в нашей группе не видел себя в будущем маляром или плиточником, – все пользовались бесплатной крышей над головой, халявной кормежкой, чтобы устроиться получше или, на худой конец, оторваться перед армией. Я был в числе этих вторых. Рок-концерты, музеи, девчонки, «Пшеничная» водка, обмененная на талончики на сахар…
Через два с лишним года, в конце декабря девяносто первого, в шинели с сорванными погонами (гражданский человек, паспорт в кармане), в своих доармейских кроссовках, купленных у кооператоров на Некрасовском рынке, я вернулся домой – в маленький город, окруженный горами.
Шагал от автовокзала и удивлялся, почему это в семь часов вечера улицы пусты – ни одного прохожего, машины редки, проносятся на бешеной скорости, будто от кого убегая… Удивлялся, но ликование было сильнее: отслужил благополучно, не попал ни в какие горячие точки, которых после Афгана стало полно на территории родной страны. И дедовщина меня миновала…
Завернул по пути в гастроном, хотел купить младшей сестре коробку конфет (деньги были) и остолбенел. В нашем гастрономе было чисто и гулко, из товаров – детское питание «Малыш» и какая-то мочёная трава на тарелке.
«А ты как, пешком шел? – вместо приветствий испуганно спросила мама. – Да ты что?! Одному нельзя по темноте… У нас тут такой бандитизм!..»
Позже, во время праздничного ужина, состоявшего из обильных домашних солений и тушеной брюшины с пшеничной кашей на горячее, родители рассказали:
«А тут этот, дядя Вася, умер. Буквально за неделю до твоего приезда… И ведь как не поверишь в приметы… Плохой это был человек, много зла людям сделал. И вот – когда стали гроб с ним выносить из квартиры, он на площадке не поворачивается… Огромный же этот был. В морг его не возили – что ж, старый человек… В квартиру гроб боком подняли, а тут-то прямо надо. И – никак… Вынули, на одеялах вынести, во дворе обратно положили. А он уже портиться начал, так что… Извини, что за столом говорим об этом… На кладбище почти никто не поехал – мороз, да и не было охотников с ним прощаться».
«Тех бы, кого он в ГУЛАГе замучил, поднять, – добавила сестра, – они с ним по-своему попрощались бы».
Я кивал, конечно, был согласен. А через несколько дней, наблюдая по телевизору, как спускают в Кремле флаг СССР, вспомнил слова дяди Васи, сказанные ветеранам войны за семь лет до этого, девятого мая восемьдесят пятого года: «Тут тоже врагов хватало. И они бы в спину вас!.. И еще увидите, как они поднимутся, недобитые. Они еще такое устроят!»
Немного позже нам объяснили, что Советский Союз был давно обречен, что социализм является нежизнеспособной формой, что почти все подвиги – миф, великие стройки – блеф… Но кто объяснил? Не те ли враги, с которыми боролся и из-за чего стал презираемым окружающими сумрачный дядя Вася?
Михаил Левитин
Чехи
Посвящается М. И. Филиппову
И хаос прежних мыслей ударил в голову.
…немцы, Таганрог, новый порядок…
«Плохой город, неправильный, и еще я со слежавшейся мошонкой», – думал Филип Коварж, отбрасывая одеяло. Он не понравился себе голым, и это его огорчило.
– Нельзя не нравиться самому себе, – говорила мама. – Почему тогда ты должен нравиться людям?
И правда, тело не виновато, это вползли мысли, черные, воспаленные, и заявили свои права. Хаос прежних мыслей…
Чтобы убедиться в некрасивости вокруг, не стоило просыпаться. Квартира не убиралась. За ночь нос и горло забило вековой пылью. Хозяйке было все равно. И при советской власти, и сейчас, в оккупированном немцами городе. Ей было все равно уже тридцать лет. После гибели жениха-офицера в Гражданскую она никогда не убиралась и не любила, когда в её квартире это делали другие.
Немцы были поражены: «Доктор, мы найдем вам квартиру почище!» А между собой говорят, наверное: «Что вы хотите – чех!»
За окном кто-то пьяно кричал по-немецки, ему, оправдываясь, пытался ответить девичий голосок, да так беспомощно и тонко, с такими малороссийскими интонациями, что не оставалось сомнений, кому он принадлежит.
«Маша, – подумал Филип. – Это эсэсовец пристает к Маше!»
Он вскочил и, как был голый, бросился к слюдяному от пыли окну. Не окно, а растянутый рыбий пузырь, сквозь который тусклый рассвет и крик Маши.
…Моя Марусенька, моя ты душенька…
Ничего не было видно.
– Не стану вас лечить, – крикнул он, пытаясь вырвать шпингалеты из пазов, – если вы не отпустите её сейчас же, я же сказал, она не подлежит отправке в Германию. Пока я с ней, никому не принадлежит, у меня есть разрешение, будьте вы прокляты, не стану вас лечить!
Шпингалеты не поддавались, окно не открывалось, потом в секунду раздалось на две половины, и он увидел на уровне подоконника седой колтун хозяйских волос, собранных в пучок, и её надменный, разучившийся удивляться взгляд.
Она стояла под мелко моросящим дождем и смотрела на него.
– Господин доктор, – сказала она по-немецки, – вы совсем с ума сошли?
– Где Маша? – крикнул он.
– Совсем сошли? – повторила она. – Маша спит в своей комнате. Вы своим криком напугали весь город. Придет ваш СС или, еще хуже, полицаи, и вам придется отвечать.
– Говорите со мной, пожалуйста, по-русски, – сказал Филип, оглядывая улицу за её спиной. – Я же вас просил.
– Ах, простите, – сказала хозяйка. – Никак не могу привыкнуть к вашим капризам. Простите, что к тому времени, как вы оккупировали наш город, я не выучила чешский. Откуда было знать, что Бог пошлет мне такого необычного квартиранта. Закройте окно. Сыро. А ваших ворованных госпитальных дров почти не осталось.
Он не спросил, что она делает на улице, откуда вернулась или куда собралась. Все неважно, если Маша спит в соседней комнате.
Прислушиваться бессмысленно. Она спит тихо, с такой неохотой просыпаться, что даже дыхание невозможно расслышать. Она спит, не желая вставать, не желая разговаривать, начать сопротивляться жизни. Она отказывалась воспринимать мир как угрозу, а жизнь как постоянную борьбу с ней. Она не хотела бороться, не хотела вставать, видеть его постаревшее лицо с отеками под глазами. Она спала бесшумно, никому не мешая.
«Что за девчонка? – подумал Филип. – Зачем я спасаю её? Она не нуждается в моей помощи. Если будет нужно – спасется сама. Вот только как?»
Он представить не мог, как может эта шестнадцатилетняя девчонка с задранным вверх, чтобы казаться выше и наглей, подбородком сделать что-либо для себя в этом, сдавшемся на милость победителям городе. Никогда победа не была такой легкой и приятной. Нет, конечно, постреливали со стороны порта, где стайка катеров пыталась уйти к Мариуполю, но выскочили на берег мотоциклы с автоматчиками и открыли по ним огонь.
Море было открытое, ветреное, волны сопротивлялись катерам, люди гибли быстро, отчаянные бросались в воду, пытаясь добраться к плавням, но не успевали, оставались лежать на воде лицом вниз, а самые умные возвращались к берегу навстречу огню и поступали правильно. Немцы рассказывали, как помогали раненым выйти из воды, не достреливая.