Максим Гуреев - Покоритель орнамента (сборник)
«Сестры» не выявляют своего одиночества, но более склонны к независимости. И вот вырастает костяной холм на спине как следствие неудачного падения с лестничной площадки.
Наконец они минуют и залы бетонного музея живописи – здесь сохранилось довольно мебели, укрытой серой, разглаженной камнями по углам парусиной. Гнетами.
После переезда с острова в город Вера с матерью полтора года жили в общежитии при мебельной фабрике. А так как никакого отношения к этой фабрике они не имели, то в конце концов их выгнали, а хромого крикливого коменданта, у которого они снимали душный, непроветриваемый угол, отгороженный в каптерке на втором этаже, и за который, кстати сказать, платили не малые по тем временам деньги, по слухам, даже арестовали.
Так получилось, что именно тогда, когда Веру выселяли из общежития, мать, до того времени молчавшая, теперь ежевечерне затевала скандалы, кричала, требовала отвезти ее обратно на остров, даже устраивала драки на кухне, но бывала неоднократно бита молчаливыми, пропахшими пиловочной мукой грузчицами из фанерного цеха. Вера плакала, умоляла ее успокоиться, а у двери каптерки собирались любопытствующие, это были, по большей части, косолапые, придурковатого вида карлицы, которых нанимали из расположенного через квартал интерната для уборки помещений. Мать сбрасывала одеяло на пол и, забравшись с ногами в постель, чревовещала, как ей казалось:
– Ты мне не дочь! Убирайся вон! Вон, падла! Ведь ты специально привезла меня сюда, ведь я вижу, вижу, как ты прячешься по углам, как ночью подглядываешь за мной, потому как хочешь меня убить, отравить!
Подобного рода истерики, как правило, заканчивались судорогами, Вера бежала вниз на вахту и вызывала «скорую». «Скорая» приезжала, но, выяснив, что старуха и ее дочь не прописаны ни в городе, ни в общежитии, врачи долго не решались что-либо предпринять, а случалось, что и поговаривали о милиции. Вера обнимала пахнущий крахмалом медицинский халат, говорила, что они завтра уже отсюда уедут, шептала, поправляла волосы, мучительно краснея, передавала санитару мятую влажную бумажку и просила помочь.
За стеной играло радио.
Однажды, после очередного «чревовещания», мать забрали в санчасть все той же мебельной фабрики.
К тому времени Вере удалось устроиться работать на почту в пригороде, в районе станции Наволочная, куда она ежедневно ездила на электричке, а ночевать возвращалась в город, в санчасть, так как другого места просто не было, а общежитие мебельной фабрики заселяли новой годичной вахтой, заселяли со строгостию, сообразуясь с пропиской и направлениями с мест.
Однако впоследствии все происходило довольно скучно и однообразно, и промчавшийся месяц даже не напомнил о себе, как будто его и не было, и до него тоже ничего не было, и никого не было. Вера уезжала рано утром, а возвращалась в город затемно, кажется, что все так и должно было происходить до бесконечности: горы писем и бандеролей, что лежали на почтовом дворе, укрытые брезентом, вечная сортировка, которая кончится, вероятно, только с последним сияющим днем мира, маленькая столовая в низеньком полуподвальном помещении, едва освещенном, вечерняя пустота электричек и узкая, спрятанная под лестницей на второй этаж кровать. Вера падала и засыпала, а в пять часов утра уборщицы здесь включали свет, гремели ведрами, будили ее до появления фельдшеров. Мать дозволялось посещать только по воскресеньям. В одно из таких воскресений мать исчезла, стало быть, это было не воскресение, а успение, исчезла тихо, так никого и не узнав, что-то бормоча себе под нос или со спокойствием ровного старческого сна. Умерла, улыбаясь каким-то своим мыслям, коридорам, дверям назад, вратам, пустым улицам, детству, выкрашенному охрой, снегу летящему, песку летящему, ветру.
На календаре как раз было первое мая, и где-то за стеной опять играло радио.
Врачи не говорили слов, были погружены в себя, словно дали обет молчания, а няньки сидели во дворе на металлических откидных креслах, некогда стоявших в фабричном клубе, и курили.
К лету совершенно неожиданно Веру прописали в городе, а от узла связи Наволочная – Воздухоплавательный парк даже дали комнату в коммунальной квартире на Маньчжурии. Тогда шло уплотнение.
Во дворе на деревьях сидят птицы. Деревья прорастают, шевеля корнями в темноте, протыкая ветками окна, раскачивая не открывавшиеся с зимы балконы. Нестерпимо пахнет горьким испущенным соком, вытекающим из прободенной коры. Недвижные заизвестковавшиеся стволы протыкают баграми и пиками стражники в лице околотошных, пожарников, восседающих на рогатых мотоциклах, в лице архистратигов и милиционеров. Спрятавшись от душного городского солнца в тени лиловой неподвижной листвы и образовав два полухория, они кричат, намереваясь напугать птиц, угрожают им, размахивая булавами кулаков.
Спрятав головы под крылья и неестественно вывернув косматые, с торчащими черными перьями шеи, птицы спят.
Неустанно.
Неустанно со стволами. День проходит неустанно.
Из старинных безразмерных кошниц, извлекаемых из таинственного подполья, на свет Божий является разного рода пыточный инструментарий, огромная двуручная пила и точильный камень-громовержец, изрыгающий снопы ослепительных горячих брызг.
«Сейчас повалим», – провозглашают стражники и, поплевав на ладони, принимаются за работу.
Тогда, два года назад, в такое же суматошное, грохочущее праздниками и пихающимися в небе монгольфьерами утро, Вера вошла в сумрачное прохладное парадное серого семиэтажного доходного дома на Маньчжурии, что раньше принадлежал какому-то военному инженеру – то ли Визе, то ли Мекк, кажется, из немцев.
Здесь было тихо и степенно. С улицы доносились далекие, капающие с готических сводов голоса. Солнце слепило, но не раздражало, оставляя на измятых гипсовыми причудами стенах и потолке углы и сопряжения крыш, расположенных напротив домов. Парадную лестницу от черного хода отделяла отчасти декорированная витражами стеклянная стена.
Вера восходила, в смысле совершала восхождение, и все двигалось мимо, открывая новые, невиданные доселе тайны: мореные балки козырьков, чугунные рельсы перил, тяжелый пол жертвенника, вымощенный путиловской плитой, медные рукояти, поручни и кружки звонков.
И вот пятидесятилетний плаксивого вида инвалид в мальчиковом френче-лапсердаке, видимо сын последних владельцев бездонной, с мраморными подоконниками подводной квартиры, открывал дверь, из которой освобожденный сквозняк вырывал хлопья ваты, ватина, воскрешал папирус протертой дерматиновой обшивки – «Вонмем ныне!» – кажется, так?
Ковыляя впереди и приглашая вослед за собой, инвалид провел Веру через длинный захламленный коридор – место упокоения призрачной прислуги, гыкающих в своей немоте помощников, огнедышащих извозчиков и влажных уборщиков в пахучих резиновых рукавицах. Открыл дверь.
– Ваша комната. – Закашлялся, спрятавшись за кулак, попытался избежать носового кровотечения. – Извольте, – прибавил, кажется, в смятении, – у вас так мало вещей, так мало…
Вера села на стул под огромной застекленной фотографией в потрескавшихся берегах багета…
– Я, видите ли, инвалид детства, страдаю разного рода душевными недугами, опять же что-то с легкими, но не туберкулез, не туберкулез, так что можете не волноваться. Врачи говорят – астма – но что они знают, эти врачи, вы меня, надеюсь, понимаете? Я так думаю, что это все наш коварный климат. Тут, видите ли, совершенно непонятно, в том смысле, что они мне говорят: «Бывайте чаще на воздухе», но зимой и особенно после наводнений на улице я буквально задыхаюсь, буквально, а еще эти пожары. Как вы думаете, будет война?
Вера неопределенно пожала плечами.
– Да вот и я тоже не уверен, по радио передают, что нет, вроде не должна, но… – тут Немец сложил ладони рупором и приставил их ко рту —…но Испания-то в огне. Кстати, вы знаете, что такое пассакалья?
– Нет, – Вера осматривала отведенную ей комнату: комната стояла в воде, кругом плавала некая античная посуда.
– Это скорбный испанский танец, у меня, знаете ли, мама, слава Богу, музицировала, но потом рояль пришлось продать – «Август Форстер» – что делать, что делать. Его провожали с почестями, завернутым в пергамент, ноты потом выкидывали из окон, своего рода анданте, когда сонатный цикл замедляется и течет неспешно, далеко слышны раскаты грома, водружают огромный сосновый крест, на перекладины которого набиты гвозди, и разрозненные нотные листы клавира опускаются на землю. Осень. На этой фотографии, под которой вы сидите, изображены моя мать и бабушка, – инвалид указал на кафельное пожелтевшее изображение под стеклом, – вот.
Вера встала и увидела мать и дочь, что смотрели на нее, – они держались за руки, они держались за руки всегда: и когда стояли на берегу залива, и когда прогуливались в старом спящем парке, и когда сидели на скамейке на набережной или в бульваре, и когда шли по улицам, линиям мимо часовен, соляных заводов-варниц, мимо арамейских и лютеранских кладбищ, мимо Академии художеств и бетонного музея, разгороженного подрамниками, холстами из галерей, строительными бытовками и свинцовым забором.