Николай Климонтович - Парадокс о европейце (сборник)
Поначалу маленький Иозеф обрадовался путешествию и тому, что теперь ему не нужно будет всякое воскресное утро, чем играть со сверстниками, петь у доминиканцев в хоре мальчиков Ave Maria, gratia plena[4], – на его несчастье в ранние годы у него был звонкий заливистый голос. Он еще не знал, что ему предстоят куда более тяжкие испытания. И что вместе с последним звонком колокольчика, означавшим отправление поезда на Вену, оборвалось его теплое итальянское детство.
Когда передачи прекратились, Иозеф понял: жене сообщили о его расстреле. Оставалось надеяться, что Нина сообразит отнести свое золото и шубы в Торгсин, забрать девочек и уехать от Москвы подальше. Старший сын Юрий уже учился в университете, и его она спасти не могла. Впрочем, сына не арестовали, дали доучиться, и через пять лет по получении известия о гибели отца он и сам погиб под Москвой в ополчении.
Бабушка так и поступила, будто читала мысли мужа сквозь тюремные стены. Она с дочерьми отправилась поначалу к своей сестре Нюре, которая была замужем за лесничим. Тот правил в привольных волжских лесах в бывшей Нижегородской губернии, позже переименованной в честь автора кошмарного романа Мать. Иозеф заглядывал в эту книгу, которую двум их девочкам-погодкам задавали читать в советской школе. То есть бабушка вернулась на родину: некогда, еще в свободной России, за десять лет до революции, она прибыла в Москву учиться на актрису как раз из Нижнего Новгорода. Она поступила в частную театральную школу, в класс молодого Вахтангова. Летом ее подруга по школе Наташа Хаткевич, которую отец-композитор пожелал видеть на каникулах на даче под Киевом, попросила подменить ее. Наташа подрабатывала секретаршей в одном художественном издательстве, которое принадлежало поляку по происхождению американскому гражданину Иозефу Альбиновичу М… Осенью того же года Нина вышла за него замуж. Муж был старше ее на четырнадцать лет, но, похоже, она никогда не пожалела о своем выборе.
Сразу после того, как Иозеф оказался отрезан от мира, начались ежедневные допросы: прежде они шли довольно вяло. Обшарпанный кабинет первого следователя, коротконогого, пухленького, со слюнявыми всегда губами, находился тоже в подвале, этажом выше. Ножки мебели, с которой поленились стереть инвентарные номера – скорее всего, это был конфискат, – были изгрызаны, возможно, у прежних владельцев рос в доме щенок. Иозефу помимо прочего вменялась работа на шведскую и польскую разведку, разве он не посещал регулярно приемы, которые устраивал польский посол. И не общался тайно с женой шведского посланника. Вы прямо-таки князя Курбского из меня решили сделать, заметил Иозеф. И когда следователь протянул ему протокол на подпись, Иозеф смог узнать, что он к тому же собирался сделаться курским князем. Протокол он подписал, наивно полагая, как и многие его товарищи по несчастью, что чем больше несусветной дичи будет в этом деле, тем очевиднее станет его невиновность.
Но следователь сменился, и это было еще одним подтверждением того, что участь арестованного иностранца решена.
Теперь Иозефа выводили из камеры и вели тремя этажами выше. Здесь в коридорах были ковровые дорожки, стояли фикусы в кадках. Что было всего страннее, так это то, что новый следователь, сидя спиной к огромной, во всю стену, карте Российской империи, именовавшейся теперь Советским Союзом, отныне вел допросы без протокола. В первый же день он усадил подследственного в кресло, предложил папиросы и чай. Иозеф никогда не курил, но от чая не отказался. Чай был сладкий, с лимоном. Что, меня тоже будем гипнотизировать? – произнес следователь загадочную фразу, нагловато, но неуверенно ухмыляясь (10).
Усмехнулся и Иозеф. – Бог мой послал Ангела Своего и заградил пасть львам[5].
Следователь посмотрел на него недоуменно. И промолчал. И никогда больше не возвращался к этому разговору.
Это были неторопливые, видимо бесцельные, беседы, – скорее всего, от него ждали имен, которые он мог обронить невзначай. Но Иозеф бдительно следил, чтобы имена не назывались.
Он никогда не лгал, и в первые месяцы отмалчивался. Но теперь, когда он пребывал, по-видимому, уже на том свете, терять ему было нечего. И на вопросы нового следователя Иосиф Альбинович, как он теперь именовался, стал отвечать вольно и со вкусом – намолчался в камере.
Новый следователь носил фамилию Праведников (11). Иозеф сразу поверил, что это его настоящая фамилия, что ж конспирироваться при покойнике-то. Было следователю лет тридцать – тридцать пять. Светло-русый, стриженый, он был безбров, если не считать бровями две красные, всегда расчесанные чуть не до крови, полоски, – признак, нервной, вернее всего, болезни. Внешности он был никак не дьяконской, но совершенно рабочей. Такой наружностью быстро обзаводятся попавшие в город крестьяне, когда им удается увильнуть от пролетарского труда и хорошо устроиться. В серых глазах, малоприметных на отъетой розовой мордахе, чудился глубоко спрятанный страх. Но глазки эти вдруг загорались, будто внутри наспех сделанного черепа включалась лампочка, едва ему казалось, что сейчас он поймает арестанта на лжи, и будет ему пожива. Был он всегда в гражданском кургузом пиджаке. Но из неосторожного обращения к нему однажды увальня-конвоира Иозеф узнал его чин: старший лейтенант. В советской иерархии этот чин в НКВД был равен примерно армейскому капитану. А то и майору.
Праведников обычно брал с места в карьер.
Скажем, на первом же посмертном допросе он спросил арестанта не без явного любопытства, что тот думает о большевиках. Сначала Иозеф пробормотал что-то невнятное, мол, даже музыку для своего пролетарского гимна не смогли сами выдумать, взяли у французов. Но потом решил не отказывать себе в удовольствии, изголодавшись по свободным беседам, и принялся отвечать развернуто. Прежде всего он указал любознательному Праведникову на тот факт, что у Ленина решительно не было собственных идей. Его так называемые философские труды всего лишь прилежно составленные студенческие конспекты, распределенные по тетрадям. Вся его теория – извращенный и вульгаризированный донельзя марксизм. Даже ругательное выражение гнилая интеллигенция он позаимствовал у Александра Третьего. План ГОЭЛРО и идею всеобщего разоружения – у Николая Первого. Даже высылку в двадцать втором интеллигенции двумя пароходами, в Стокгольм и в Гамбург, он скопировал с идеи анархистских пароходов, отплывших из США в Европу двумя годами раньше. Идею концентрационных лагерей, куда помещали взбунтовавшихся тамбовских крестьян, взял у англичан (12). А всю партийную символику и ритуальную сторону содрал – это правильно по-русски? – с церковных обрядов. Скажем, их большевистские демонстрации это типичные пасхальные крестные ходы, только что не с церковными, а с революционными хоругвями. Распространившиеся в последние годы изображения Ленина-младенца – христианская традиция, на многих итальянских картинах Мадонна изображена с младенцем Иисусом на руках. А сюжет со скорбящей матерью Ленина – чем не Пьета? (13). А масонские серп и молот? И масонский же ответ всегда готов…
Впрочем, поскольку некоторые из этих стряпчих все-таки учились в университетах, а многие потерлись по Европам среди тамошних революционеров, то могли поднабраться за годы эмиграции кое-какой политической культуры. Некоторые знали даже начатки римского права, продолжал Иозеф, и, возможно, смутно помнили, что наказание лишением гражданства в Древнем Риме почиталось более страшным, чем смертная казнь. Так Ленин и выразился: в свойственной ему глумливой манере заявил, что высылка из Страны Советов страшнее расстрела. Чем, возможно сознательно, спас от расстрела в Чека чуть не две сотни человек самой отборной московской и петербургской интеллигенции. Конечно, это не был акт гуманизма, просто имена многих из этих профессоров были хорошо известны на Западе, а с Западом ранним большевикам приходилось до времени считаться. А то, что со многими из них он полемизировал в прессе, а за границей и в Москве чай пил, его никак не могло остановить…
Следователь давно уж ерзал на стуле, шарил взглядом по стенам и объявил, наконец, что свидание, то есть допрос закончен. Замечательная оговорка! Что ж, сам напросился, в другой раз не любопытствуй попусту, голубчик, подумал Иозеф. То есть Иосиф Альбинович… Это смешное русское слово как нельзя точнее подходило Праведникову: голубчик это же маленький голубец, так ведь?
Примечательна ненависть большевиков к любым проявлениям гуманности, безжалостно продолжал Иозеф уже на следующей беседе. Скажем, поразительную злобу у них вызывали богадельни и дома призрения. Чуть ли не большую, чем сами монастыри. Они ненавидели и нынче ненавидят любое сострадание и всяческую благотворительность. Но поскольку эта их чекистская черта – а чекисты и есть самые образцовые большевики, – которую невозможно скрыть, производит на нормальных людей отталкивающее впечатление, они маскируют ее бдительностью. Мол, еще неизвестно, какой коварный умысел стоит за этим желанием делать добро. В чем расчет и какова истинная цель. Возможно, сами не обладая даром бескорыстной щедрости, они простодушно верят в собственные фантазии – убийцам везде мерещатся призраки, – и в непременное коварство дающего. Эта параноидальная подозрительность толкает их на преступления – с обычной точки зрения подчас чудовищные. Так, они арестовали всех добровольцев, принимавших участие в распределении американской помощи среди голодающих Поволжья. И уничтожили их как якобы шпионов (14).