Мария Галина - Автохтоны
– Я певец, – сказал Леонид печально, – не лицедей. Певец.
– Кто бы сомневался. Ступай в зал. Пожалуйста. Потом поговорим.
«Вот тебе лютики, вот васильки, вот мимозы, вот и розы, и левкоя цветки; лилии, ландыши, чары весны, бальзамины и жасмины, аромата полны» – доносилось из-за двери. То ли этот несчастный фармацевт Миллер так бездарно перевел, то ли оно у Герца так и было, он не знал. Бальзамины и жасмины, господи боже ж ты мой.
Леонид горько махнул рукой и поплелся обратно. В дверях он зацепился клювом за притолоку, приглушенно выматерился и исчез во мраке.
– Вкратце концепция такова. – Витольд завернул рукав замшевого пиджака и озабоченно поглядел на часы. – Вкратце. Присядем?
Он подумал, что Витольд старше, чем кажется. Просто следит за собой и держится неформального стиля в одежде.
Они сели на банкетку, обтянутую малиновым плюшем. Женские голоса за полуприкрытой дверью продолжали восторженно токовать про лютики и васильки. Сопрано, меццо-сопрано.
– Представьте, – Витольд возвысил голос, – заколдованный замок. Ну, дворец Иоланты. Красивые люди, яркие одежды, зеленые, красные, и розы, розы повсюду. Цветущая сложность средневековья, понимаете? И вот она… Она слепая, потому что красота – только вокруг нее, а за оградой, ну просто кошмар за оградой, распад, гниение… Окружающий мир, он ей омерзителен, понимаете? Она своей слепотой как бы выстраивает вокруг себя заповедный рай, дивный сад, куда нет доступа грубой реальности. Безгрешная легкая жизнь, она и сама говорит, мол, отчего это прежде не знала ни тоски я, ни горя, ни слез и все дни протекали, бывало, среди звуков небесных и роз? Это же все – в предчувствии грехопадения, в предчувствии ужаса. И сама она – в белом и золотом, и луч прожектора следует за ней и прекрасное, прекрасное лицо! И когда тенор с баритоном, ну, с этим раздолбаем Леонидом, вы видели его, они… ну, чудовищные просто уроды, в черном, коричневом, угловатом, в страшных масках… И Водемон – урод, и Робер, и посланник, и сам король. Они появляются в запретном саду, эти двое, баритон поет про Матильду…
– Не люблю эту арию.
– Кто ж ее любит! Пошлая, навязчивая, агрессивная. Еще бы. Он же нелюдь. Монстр! Оба они – нелюди, только они сами об этом не знают, понимаете? Они думают, все как надо. И тут они попадают в этот сад, и замок заколдованный, и вот, Водемон признается ей в любви и понимает, что она слепа, – она ощупывает его лицо, трогает его пальцами и снимает с него маску… Не она прозревает – это любовь делает из него человека. Она, Иоланта, обретает зрение, чтобы изменить этот мир, она его как бы прорисовывает вокруг себя – ну, подходит к каждому и снимает маску. И под ними – прекрасные, прекрасные лица. Такая вот концепция. Вы пишете?
– Я запомню. А когда премьера?
– Мы ею закроем сезон. «Иолантой». Роскошная премьера, шпалеры увьем живыми розами. И духи, Sa Majeste la Rose, побрызгать в партере, на премьере хотя бы… Чтобы такой райский, райский запах. В самый патетический момент сверху из люка на зрителей – розовые лепестки. Это будет что-то с чем-то. Стилизация, сецессия, art nouveau, все такое растительное. И черные радикальные фигуры в масках. Как бы если квадрат Малевича напал на девушек Мухи. Вот так примерно.
– Интересный замысел, – согласился он и подумал, что вот сколько ни стараемся, а все выходит безнадежно провинциально. – У вас впервые ее ставят, «Иоланту»?
– Еще бы. Первая «Иоланта» за сто лет. Направник в одиннадцатом приезжал. По высочайшему приглашению. Дирижировал «Иоланту» и «Орфея и Эвридику». Никаких экспериментов, чистая классика. Направник, знаете ли, новшества не поощрял.
– Жаль. Я как раз авангардом занимаюсь.
– «Иоланта» ни разу не авангардная была, я ж говорю. Это мы впервые так. Новация. Если вам что по истории, это к Шпету. Он при совке завлитом работал. Сейчас на пенсию ушел наконец-то. Афиши старые собирает, вырезки газетные. Вроде книгу писать собирается.
Витольд очень хотел ему угодить. Еще рассердит журналиста, а тот возьмет и напишет что-нибудь эдакое. Или, что еще хуже, ничего не напишет.
– Как вы полагаете, он не откажется принять меня? Шпет?
– С моей рекомендацией – нет, – солидно сказал Витольд.
Старый хрен наверняка будет в восторге, если кто-то им заинтересуется, но декорум соблюдать надо. И Витольду приятно, что поспособствовал. Он поднялся.
– Ну что ж, Витольд Олегович, спасибо, это и правда очень интересная, э… задумка. Хотя мне вот тут пришло в голову, может быть и другая интерпретация. Более радикальная. Когда они выходят на сцену, они все – красавцы. Водемон, и Робер, и все остальные. Она не видит их, но знает, что они красивы, что вокруг – прекрасный Божий мир. Ей все так говорят – он прекрасен. Вот тебе лютики, вот васильки… Она трогает эти цветы, они нежны, и аромат, и все такое… Бальзамины и жасмины. И вот она гладит пальцами лицо Водемона, она знает, что он красив, она любит его. А тут папа-король наседает, что, мол, казнит ее любимого, значит, если она не захочет видеть, если не прозреет… Врет, понятное дело, но она-то не знает. И она в отчаянном усилии прозревает, она же любит! И видит страшный свет, невыносимый, грозное карающее небо и людей вокруг. И вот, практически в финале уже, когда она поет «Кто это? Я не понимаю?», а этот ее мавританский врач отвечает – «Люди», они вдруг все, все надевают маски уродов. Она оказывается в кольце уродов. Они были красивы, потому что она была слепа, понимаете? И сад вокруг превращается в чудовищный пустырь – приходят работники сцены, служители и все эти цветы, всю эту красоту забирают в ржавые ящики. Бетон, трубы… Ничего этого не было, ни цветов, ни сада – только в ее воображении, понимаете? А вокруг – грязь, мерзость, мерзкие рыла. Монстры. И этому вашему раздолбаю, ну, который Робер, баритон, Леонид, да? Ему не надо будет петь в маске, в маске ведь действительно очень неудобно петь.
Витольд задумчиво покусал губу, глядя перед собой. Потом неуверенно сказал:
– По-моему, это все-таки слишком радикальная трактовка.
– Да, но шум обеспечен.
– Шум обеспечен, – завороженно повторил Витольд.
Из зала волнами накатывала музыка. Он спускался по лестнице, преследуемый чистым сопрано.
Нет, нет! Я их не знаю!..
Я никогда здесь не была! мне страшно!..
Врач, где ты? Страшно!
Меня теснят кругом… вот что-то падает…
Как будто все обрушиться готово…
Я погибаю!.. Врач! Спаси меня!
Дневной свет показался очень ярким.
* * *Витая лестница, пахнет кошками и чуть-чуть канализацией, тяжелая дверь, коридор. Он словно бы попал обратно в свой хостел, с той только разницей, что по стенам были развешены не плакаты с космонавтами и грозными молчаливыми женщинами, а афиши, множество афиш, от совсем пожелтевших, с хрупкими краями и виньетками, до поздних советских с тяжелым угловатым шрифтом. Шпет, седой, в атласном халате, в вельветовых пижамных штанах, казался актером, приглашенным на роль старого театрала. Завлит? При совке были такие завлиты?
– Витольд Олегович дал вам самые лестные рекомендации. – Голос у Шпета был бархатный, поставленный, но, как и у Витольда, неуловимо бабий. Актерство, демонстративность. И еще недостаток мужских гормонов. Возраст.
В коридоре выстроились в ряд неношеные шлепанцы. Словно предполагалось, что к Шпету на поклон – за опытом и знаниями – будут ходить толпы почтительных учеников, и Шпет заранее озаботился, чтобы они не портили паркет. А на породистых ступнях Шпета красовались черные бархатные тапочки с белым неразборчивым вензелем. И белые носки. Кто сейчас ходит в белых носках? Да еще дома?
– Я занимаюсь старым авангардом. В частности, группой «Алмазный витязь». Была тут в двадцатых такая…
– На каком основании? – спросил Шпет строго.
Шпет боялся конкуренции. Или охотников за архивами. Коварных и меркантильных охотников за архивами.
– Канадцы дали грант. Нам вот не интересно, а им интересно.
Одинокая лампочка под потолком назойливо зудела, надо бы подкрутить ее поплотней или поменять, но ведь Шпет старый, ему тяжело лезть наверх.
Шпет поморгал в такт спазмам нити накаливания, потом сказал:
– Тапочки наденьте, – повернулся и, не оборачиваясь, проследовал по коридору.
Он машинально отметил, что Шпет говорит «наденьте». Лингвистически аккуратный Шпет.
Когда он, справившись с тапочками, вошел в гостиную, Шпет, картинно сцепив ладони под подбородком, уже сидел за круглым столом, прикрытым плюшевой алой скатертью.
– Ничего не слышал про «Алмазного витязя», – сказал Шпет.
Витые рога изобилия на обоях изрыгали цветочные букеты, когда-то пурпурные, с золотым тиснением, а теперь выгоревшие, бледные… тяжелые шторы, портреты примадонн, театральные программки, веера, секретер с инкрустациями, книжный шкаф со стеклянными дверцами и занавесочками, задергивающимися изнутри. В жизни так не бывает. Всегда есть что-то – диссонанс, неправильность: ну, хотя бы драные кальсоны, которые хозяин впопыхах забыл убрать.