Василий Аксенов - Оспожинки
– Ну а какие… Умные очень.
– Чересчур… Ваня, убавил бы маленько кошек. – Нет. Не могу.
– Хотя бы несколько.
– Не уговаривай.
– И чё, – говорит, улыбаясь, – вы у меня за мужики-то за такие… не солдаты.
– Не живодёры, – говорю.
– Одолевают же… Не живодёры… Ларька был бы живой, тот с ними быстро бы управился. Ему бы только намекни, чик – и готово…
– Это собачник-то?
– Собачник.
– Он что, и кошку мог прикончить?
– А чё ему… Что кошка, что собака. Любую живность бы прибрал. Из кошек тоже шапки делал… Жил же на чё-то.
– Мастер был, значит, на все руки.
– Ещё какой… Хоть бы болезнь на них, чума напала – поизвела бы. Так их и палкой не убьёшь.
– Живучие.
– Кто лучше?
– Я говорю: живучие!
– Глухая.
– Ты же их кормишь.
– Постановят.
– Ну так.
– Не век же их кормить.
– И не корми.
– Как не кормить?.. Они же с голоду подохнут. – Вас, – говорю, – Петровых, не поймёшь…
– Каких Петровых?
– Да я так.
– Ещё плодятся-то… как кошки.
– Верней не скажешь.
– Ну а как… Им заниматься, тварям, больше нечем. Землю не пашут, хлеб не сеют… Только что вроде окотилась, смотришь, уж снова брюхо волочит… Одним бы, ладно, то штук пять… намечет бисер.
– Людям в укор… или в пример.
– Ну, я не знаю… кто для кого примером служит?.. Мы для них, они для нас ли… Всякий по-свое му живёт, как может… Если бы все-то выживали, от них бы тут проходу, парень, не было – заполонили бы, как чужеземцы, – говорит мама. И говорит: – Выносить-то выносит, блудливая, и окотится, а сосить-то их, ещё крохотных, не станет, они и дохнут… Так уж и у людей: родят – и бросят… Кто у кого и научился… Это – кто первый согрешил – тот и учитель… И у того, кто первым согрешил, наставник – тьфу ты! – был, нашёлся…
– Ну, я не знаю…
– Не дразнись.
Мы уже управились по хозяйству, бычка и Чернушу выпустили пастись, пьём с мамой чай с постными оладьями – уже успела, напекла.
– Вкусные?
– Вкусные.
– Да на воде-то… Чуть молока бы в них.
– И со сметаной.
– И со сметаной.
– Или со сливочным бы маслом…
– Или бы с маслом… Ты чёрно-белого-то, старого кота не видел? – спрашивает мама.
– Нет, – говорю. – Их много там, внимания не обратил.
– Явился.
– Соскучился по детям и по внукам. – Не запылился.
– По жёнам тоже.
– Пожжённый?.. Нет. Пошто?
– По жёнам!
– А, по жёнам… Жён-то, их тут… блох на собаке меньше, чем их, жён-то этих, в Сретенске… Вот как уйдёт, и по какому уже году, в мае, и так до снега его нет – проблудит где-то. А нынче рано чё-то… Тошшый.
– Снег, может, выпадет.
– Не диво… Подойник мыла, руки околели.
Сколько… на градусник смотрел?.. В тени ещё вон иней даже не подтаял.
– Тебя пошёл встречать, смотрел.
– И сколько было?
– Минус шесть.
– Ого.
– Сейчас уже, наверное, теплее.
– Как не теплее, солнце-то уж где… Варенья надо?
– Нет.
– Чернишное… Есть и малина – сам варил… Ну, вон хоть с сахаром. Поел бы чё-нибудь, ли чё ли.
– Нет, не хочу. Потом.
– Он всё потом… Пошто такой-то?.. Ну, есть захочешь, скажешь, чё-нибудь найдём. И рыба есть ещё – поджарить можно… Я полежу, пойду.
– Иди.
– Ох, голова моя дурная, непутёвая… уж не хожу, сижу, и то вон кружится… Посуду после уж помою. То упаду ещё там, брякнусь.
Поднялась мама из-за стола и, пошептав что-то про хлеб насушный, направилась в горницу.
Чуть не кричу ей вслед: – Спасибо!
Не оборачиваясь, отвечает:
– На здоровье.
Старая, сгорбленная, маленькая. Еле идёт, шатаясь из стороны в сторону, как от порывистого, всё её куда-то будто подгоняющего ветра, и придерживаясь то одной рукой, то другой, то за печку, то за стенку, шаркая тапками, – смотрю, захватывает дух и в горле ком дыхание теснит: мама – такая ль ты была?! «Кости-то у меня и тело, – часто повторяет, – старые, конечно, а вот душа-то молодая».
Не сомневаюсь.
– Хоть на коне катайся по избе.
– Ну, и катайся!
– Коня-то в избу разве запускают… Тут не конюшня.
Скрылась за толстой, непрозрачной жёлтой шторой, в дверном проёме. Скрипнула вскоре коротко кровать – ну, значит, долго мама не устраивалась, а пала камушком – так уморилась.
Раньше её лежащей утром или днём увидеть было невозможно, только тогда, когда ходить совсем уж не могла – болела сильно; но и тогда работать порывалась – как без неё-то что-то где-то сделалось бы; отец сердился: «Шило в… пятках». А вот отец – тот и не хварывал, сколько с ним жили. Да у него и зубы даже сроду не прихватывало. Разве что раны фронтовые ныли. К непогоде. Против чего – против любого, впрочем, недуга – им назначалось и себе, и всем другим одно лекарсво: спирт или водка. Малым – наружно, взрослым – внутырь. Спирт – тот надёжней, водка – дак та уже не та, что была раньше, раньше была она – как мятная лепёшка. Ну а погода – та не всегда назавтра портилась. Но не об этом.
Убрал со стола. Чашки и ложечки ополоснул – вода, нагретая для этого нарочно, в чашке стояла на плите. Ложечки вытер специальным полотенцем, в ящик буфета положил их, чашки на полотенце, расстелив его, как это мама делает обычно, оставил тут же, на столе, – пусть, опрокинутые, обтекают.
Застав себя за непривычным для меня занятием, сам за собой как будто проследил, каждую мелочь в действиях своих отметил. Словно куда-то тороплюсь – так вроде время коротаю.
Сор у стола скопился на полу, пока тут не было Василия, тот прибирается, моет полы во всей избе, когда бывает, – подмёл на кухне; мама – крупу просыплет ли нечаянно, крошки ли хлебные, когда кусок отламывает для коровы, упадут, – не замечает – видит плохо. «Глаза худые стали, – жалуется. – Слабнут. Хоть бы совсем, – боится, – не ослепнуть».
И я боюсь. Помилуй, Боже.
Раньше тут всё везде сияло чистотой. Но что об этом… Не вернётся.
Куртку накинув, вышел из избы. В сенцах обулся. Двери открыл, закрыл и замер.
Стою на крыльце. Радостно щурюсь. Тысячи раз такое повторялось, думаю, и всё как заново. Как в детстве. И ёжусь – шею холодит. Но воротник не поднимаю. С карниза капает – на крыше тает иней. Сыро и на крыльце уже – хватило его солнцем; плахи листвяжные – от влаги покраснели. Перила – белые пока. Следы на них – топтались кошки: ждали, когда к ним выйдет с молоком хозяйка. След и от маминой руки – шла, опираясь.
Мир сокровенное своё как будто мельком обозначил, обычно спрятанное за обыденным, мне показал, – как распахнулся. Успеешь если, разглядишь. Так как он тут же запахнётся.
«Как хорошо-то, Господи. Как хорошо», – чуть ли не вслух во мне проговорилось. Я согласился.
Весной бывает так. В апреле. Похоже очень. Поры не знать – полгода, например, проспав, – и спутать можно. Потом и спрашивай: какое на дворе столетье?.. Небо лазурное. Капель. Тихо вокруг, как после взрыва, вот и звенит она колокольцами развесёлыми, а не стучит, средь шума общего, скучно и глухо, как по вате. Пьянящий запах от тайги, хоть и безветрие, доносит – дышать им сладко – настоялся. Вот только иней нынче, вместо снега, уже зернистого и ноздреватого в апреле…
И так же гулко: в курье кемской негромко шлёпнул кто-то по воде веслом, сеть проверяя, – так словно рядом; всплеснулась эхом вся округа – до гребня Камня, вверх – до неба.
В юность как будто окунулся – по ощущению. Обволокло, как наваждение. Но ненадолго. Так знакомо.
С крыльца спустился лишь, пошёл, сразу обман рассеялся – уже не юная – тяжёлая походка; ею в отца – такой же косолапый. И чем дальше живу, тем вроде сходство делается больше. На самом деле так, как утверждает брат – со стороны себя не вижу, – преувеличивает ли Василий. Любит он иногда на эту тему пошутить и надо мною подсмеяться: мол, как топтыгин. Правой ногой, не спорю с ним, конечно, заплетаю – сам за собой, глядя на отражение в окне или в витрине, в ранимом отрочестве наблюдал. Но так как знаю за собой такую неисправность, поэтому, когда вслед мне смотрит женщина, к которой я неравнодушен, шагать стараюсь безупречно, каких усилий это от меня ни требовало бы, чего б ни стоило. Как получается, не мне судить. Может, ещё потешнее от этого старания становится моя походка – я допускаю. Медведь так ходит. Мало медведь, но и медведица. И не страдают, не стесняются. Этим себя и подбодрю, а заодно и оправдаю: медведю можно – мне нельзя?
Развеселился что-то. Не к добру.
Взял из-под навеса лестницу, пошёл с ней в огород. Со стороны медведя, может быть, напоминая. Стараться не перед кем тут – взглядом никто меня не провожает. Не посмеётся брат – не видит.
Дрозды галдят. Как дети малые, на всю ивановскую раскричались. Черёмуху нашу грабят – экспроприаторы, повадились. Как махновцы налетают. Петлюровцы ли. Ничем их, отпетых и отъявленных бандитов, не отгонишь, от воровства никак их не избавишься. Своё берут, разбойники. Так и считают. Ну, не из дому же крадут, за то спасибо.