Маргарита Хемлин - Искальщик
В общем, Марика отдали с почестями Шкловскому в сыновья. Наказ был один: называть папой и на шею не вешаться.
Нельзя сказать, что у козелецкой родни Марику жилось плохо, но Шкловский явился в сапогах, пиджаке, вынимал с кармана часы и имел упитанное лицо. По всему выходила хлопчику польза.
Правда, родственники Марика тихонько спрашивали у Суни, какой достаток имеет Перец, кроме того что напялено на нем и рассовано по карманам. Суня махал руками на все боки и туманно напускал значительность.
Марик старательно подслушивал и подглядывал, но ничего не уяснил про благосостояние нового отца.
В его неокрепшую душу запало словесное выражение, отпущенное родственной бабкой:
– Поц ты, Суня! И Перчик твой поц! Хай, конечно, Марика забирает. Бандитству научит – и то хорошо. Время начинается бандитское. Хоть не пропадет хлопец…
Пробыл Шкловский в доме нового сына всего один день, шептался беспрестанно о чем-то с Суней, ночью ушел с тем же Суней прогуляться по воздуху, а на рассвете прибежал один, поднял сонного Марика с пола, где тот беззаботно спал, и в полураздетом состоянии увел с собой в другую жизнь.
При себе у Шкловского находился портфель, не сильно большой, но тяжеленький.
Вот в таком виде они и появились в Остре – Шкловский и Марик. Папа и его сын.
Пришли они на пустое место, брошенную хату заняли. А совсем скоро Шкловский стал себя показывать, обнаружил форсистость, пиджаки, сапоги и даже ботинки. Марик тоже голым не бегал – и штанов двое, и рубашек даже несколько. И портфель в школу. Тот самый, с которым они в Остёр приперлись.
Повторяю не по словам Марика, а по мнению моих деда и мамы, так как я восстанавливал картину явления Переца с Мариком по кирпичику.
Дальше уже известно. Шкловский куролесил, Марик рос вроде придорожной травы. Шкловского полюбил как родного и сильней всего на свете боялся, что тот его таки бросит. Каждый раз, когда Перец выезжал артельской бричкой на Киевский шлях, Марик бежал вслед и распускал нюни, прощаясь навеки веков.
Но тайну хранил свято, понимал, что в ней – залог его жизни и благополучия. Имея репутацию придурковатого, Марик, между прочим, даже мне, своему ближайшему товарищу, другу и соратнику, ни разу не намекнул ни про что.
Известно, собаки или другие домашние животные становятся похожими на своих собственных хозяев. И хозяева перенимают некоторые черты своих собственных выкормышей. Что уже говорить про людей, тем более про детей. Никто в Остре даже и не помыслил бы, что Марик подставной сын, а не рожденный лично самим Шкловским.
Рассказ Марика звучал жизнеутверждающе, но ничего не прояснял. Для Дорки – да, для Дорки прояснял. Для Рувима – тоже да, тоже прояснял, хоть он уже и знал того-сего. А для меня в моих новых задачах – ни черта не прояснялось.
Марик для показа подбирал крошки на скатерти, а до оставшихся кусков не касался. Я так же принципиально собрал остатки еды, вынес в сени, аккуратно сложил в кастрюлю, крышкой накрыл и каменюкой придавил.
Конечно, тем временем я сильно размышлял.
Вернулся в комнату с приговором:
– Так… Ты хоть понимаешь своей оставшейся головой, что теперь делается? Теперь делается следующее: если мы с тобой сами себя не устроим на этом свете – никто нас уже не устроит. Шкловскому на тебя насрать, он мне такие слова про тебя говорил, что повторять нет силы. Ты ему никто. Он тебя для какой-то пользы до себя взял – для пользы своей и бросил. Я тоже один как палец. Дом этот Шкловского для вида – не сегодня, так завтра нас отсюдова кышнут. Я – ладно, я не пропаду. Сам понимаешь… А тебе ж одна дорога – просить куски какие попало. С твоим животом расковырянным долго не протянешь. А ты размечтался…
У меня тоже появилась мечта. Сейчас как раз и появилась. Мечта такая: должна быть справедливость. Шкловский тебя с места сдернул, порубанного бросил, не искал, гадские слова на тебя говорил, так пускай же исполнит свой справедливый долг. А чтоб он долг этот свой исполнил, его надо заставить. А чтоб заставить, надо найти. Вот мы с тобой и найдем. Точно?
Знаешь, кто такие скауты? – Я и не ждал знания Марика. Поэтому не остановился, а продолжил: – А я знаю. Следопыты. Идут по следу и пытают, кто попадется. Идут и пытают. До той самой минуты, пока нужное не выпытают. И мы с тобой такие будем с этой минуты. Выпытаем, где Шкловский. И Шкловский тебя обратно к себе возьмет. А мне ничего не надо. Мне чтобы справедливость только.
Ты ж видишь, я здоровый, красивый. Нога, правда, побаливает. Сильно я ногу повредил… Как раз той самой ночью, когда тебя убивали. Но я ж ее не ковырял. Потому что хотел жить как человек. А ты пошел по легкому пути. И сбился.
Видно, я внутри себя перескочил через какую-то неизвестную Марику мысль, которая мне была понятная и ясная.
Он окончательно растерялся и запутался. Стал совсем маленьким и придурковатым. Но придурковатость эта была не когдатошняя, веселая, а темная, непонятная. Без дна.
– Ладно, Марик… Спать надо. Иди!
Марик послушно поплелся до кровати. Я не смотрел ему в спину, потому что нет толку смотреть в спину привидению прошлого. В него можно верить, да. А смотреть не надо. Одно расстройство.
Сколько мне еще в Шкловской хате хозяйновать – неизвестно. Посулы Розки насчет пропитания некрепкие. Даже сильно хлипкие.
Весь вечер решил отдать собиранию барахла на продажу.
Вязал узлы из простыней, напихивал туда все, что могло быть обменяно на продукты, а также продано за гроши.
Паковал я, паковал и вдруг остановился. Марик варнякал про тяжеленький портфель – единственное, что нес Шкловский прошлой жизни.
Марик при всей своей непомерной дурости все бурные годы помнил про этот портфель. И сейчас его помянул. Мало ли тяжелого кто когда таскал за собой… Забывается ж. И ведь не добавил, что, мол, тот портфель, с которым потом он в школу бегал и на жопе с горы ездил. А особо сказал – тяжелый портфель. Вроде в школу – уже с другим портфелем заявился. И слово особое. У нас – редкое. У нас – сидор, узел, мешок. Ну, чемодан в крайнем случае – совсем городское, неудобное, для красоты переноса.
Я по себе знаю: слово, если оно отдельно от жизни, всегда в первую очередь забывается. Вот если оно завязано с жизнью, да еще с крепкой важностью, с настроением – тогда впечатается в голову намертво.
Потянешь вроде случайно за такое словечко – и годы назад покатятся и в ту самую минуту воткнутся, когда это слово в первый раз промелькнуло. И откроется как живая картина. Вспомнишь даже, как какой-нибудь зелененький или желтенький листочек на кусточке шевелился от букв.
Марик храпел и булькал горлом.
Я встал над ним и гаркнул:
– Портфель, Марик, тяжелый, тяжелый гад, Шкловский тащит! А что там? Марик, что там?
Марик через сон пробурчал неразборчивое.
Мне послышалось:
– Клад.
– Ну, еще скажи! Еще скажи!
Я затряс Марика, тряс его всего – и ноги, и живот, и плечи, и голову.
Марик очнулся, закричал:
– Ой, больно! Папа, я не видел ничего, ничего не видел! Не открывал, оно ж не открывается! Я честно каменюкой хотел сбить, а оно ж не открывается! Ой, больно ж мне!
Больше ничего.
Плакал Марик, хрипел. Может, дурковал по своей беспризорной привычке, может, правда от боли с ума сходил.
Бросил его в его же беспамятство. Хай спит.
В уме сделал еще два ящичка: с портфелем и с Суней. И то и другое не задвигал сильно. Глупость говорят: подальше задвинешь – поближе возьмешь. Это если голова пустая. Когда полная, надо главное прямо возле глаз держать. Хоть с обратной стороны глаз – а наготове.
Нервы мои находились на пределе невозможного. Обвел взглядом комнату, узлы с барахлом, остановился на зеркале – рама деревянная, в завиточках. Как посередине Розкиного лба. Только у нее – один, а тут – вот сколько! На десять Розок хватит.
Зеркало в керосиновом свете светилось урывками, приманивало. Как Розка.
Я нарочно отогнал свое чувство.
Усиленно начал думать про Зою.
Дальше помешал Марик.
Выскочил из занавесок с криком и ужасом:
– Ой! Ой-ой-ой! Оно мне прямо в живот воткнулося! Аж до крови воткнулося своей каменюкой проклятой! Ой, я невиноватый! Я его не брал! Ей-богу, не брал! Папа, не брал я оттудова ничего! Оно само меня догнало!
Марик вроде артиста одной рукой придерживал занавеску, а за другую заступал ногой и мялся, не знал, или ему назад прятаться, или выступать на полную силу вперед.
Душегрейка! Моя душегреечка! В минуту доброты и сочувствия забыл – в маленьком карманчике изнутри я спрятал кольцо. Папиросная коробочка, видно, совсем растрепалась от Марикового кручения на постели, тем более когда я его тряс и мял. А я и забыл про кольцо! Забыл!
Хорошим спокойным голосом приказал Марику: