Сергей Десницкий - Пётр и Павел. 1957 год
Он любит нас несоизмеримо больше, чем мы способны ответить Ему. Ради нас Он отправил в мир Сына Своего, чтобы мы реально ощутили силу Его любви. Помнится мне, одна прихожанка спросила: "Неужели у Бога не было иного способа убедить нас? Ведь он Сына на муки, на растерзание отдал. Зачем?!.. " Я думаю, не было! Если даже мы с тобой, люди, вроде бы неглупые, забываем, какова сила Божественной любви. Что тогда про тех говорить, кто больше на свой инстинкт полагается, нежели на интеллект? Иисус внутренне совершил жертву свою в Гефсимании, но Ему, ради нас с тобой, нужно было пострадать "до конца" и внешне, иначе никто бы не постиг тайны искупления. Ведь только на Голгофе, уже умирая, Христос воскликнул: "Свершилось!"
Мы кичимся своими страданиями, хотя все они вместе взятые – ничто, в сравнении с муками Христа. И я порой, признаюсь тебе, соблазняюсь мыслью: "Ишь, какой я удалец-молодец: безвинно страдаю". Но стоит только вспомнить подвиг Господа нашего, как мысль эта представляется пустой и ничтожной.
Вся жизнь Иисуса была не что иное, как непрерывное терзание. Голгофа – всего лишь заключительный акт. На кресте всё соединилось в одно: боль физическая, душевная скорбь вследствие отвержения людьми благой вести об Отчей любви, позорная смерть преступника, злорадный смех мстивших ему за то, что обличил Он их в преступлениях против Бога. Христа осудили все: и ветхозаветная церковь, и государство, и народ, Им облагодетельствованный. Недаром толпа перед дворцом Пилата кричала в исступлении: "Распни Его!..". Иисуса покинули ученики, предал Иуда, отрёкся Пётр!.. А вспомни, как на кресте, у последней черты, Он возгласил: "Боже Мой, Боже Мой! Для чего ты оставил Меня?"
Кто возьмётся измерить глубину страданий Его?!..
Наш безпомощный разум не в состоянии постигнуть, в какой болезненный ад любви сошёл Христос ради нас, не знающих надлежащей любви ни к Богу, ни к ближнему своему. Не о себе до кровавого пота скорбел в Гефсиманской молитве Господь, но о нашей гибели. "Не плачьте обо мне, но плачьте о себе и о детях ваших".
Прости, друже, занудство моё, прости, что надоедаю тебе своими сентенциями, но иначе не могу, потому как болит у меня душа, и хочется хоть как-то поддержать тебя, плечо подставить, чтоб было на что в лихую годину опереться. Об одном прошу: достоинства не теряй.
Храни тебя Господь!"
Алексей Иванович закончил читать, аккуратно сложил листок и, протягивая Павлу, посмотрел ему прямо в глаза.
– Что скажешь? – смутился тот.
– А разве тут нужны какие-то слова? – в свою очередь спросил Богомолов.
– В общем-то, нет… Но как он провидел, что со мной произойти должно?.. И как смог самые нужные слова найти, чтобы страсти во мне улеглись и угомонилась душа моя?.. Поразительно!..
В столовую осторожно заглянула Капитолина.
– Я не помешала? – природная деликатность, очевидно, была у неё в крови.
– Нет-нет, голубушка. Мы обо всём уже переговорили, а если и осталось что недосказанным, впереди у нас достаточно времени, чтобы сие упущение поправить.
– Простите, но я вам фартуки принесла… Чтобы случайно не попачкались.
– Почему три? – удивился Павел Петрович. – Дядя Лёшу мы отдыхать отправим. Если мне память не изменяет, его в кабинет на постой определили.
– Братцы!.. Помилосердствуйте!.. У меня тоже безсонница. Можно, я с вами останусь?..
– Капитолина, вам решать. Возьмём дядю Лёшу в помощники?
– Ну, я не знаю даже… – засмущалась девушка.
Павел Петрович остановил её.
– Всё понятно и так… Без слов. Берём!
Все трое перешли в столовую и на секунду опешили, увидев руины прошедшего банкета: казалось на то, чтобы привести обеденный стол в порядок понадобится часа три, никак не меньше. Первым пришёл в себя Павел и наигранно бодро спросил. – Ну-с, с чего начнём?..
– Думаю, с самого начала, – глубокомысленно изрёк Алексей Иванович.
Прежде всего, отважная троица вынесла на кухню всю грязную посуду. Затем Капа принялась её мыть, а Павел и Алексей Иванович на огромном подносе стал таскать из столовой в кладовку остатки роскошного пиршества. Конечно, вряд ли кто-то в этом доме станет на следующий день доедать обветренный сыр или чуть позеленевший окорок, но почему-то сразу выкинуть всё это в помойное ведро казалось безнравственным, и горы несъеденых разносолов ещё пару дней будут ждать своего часа, пока их не выбросят на съеденье дворовым псам.
Работа у Капы и двух мужиков спорилась, и спустя уже полчаса она ополаскивала чистые тарелки холодной водой, а они белоснежным вафельным полотенцем протирали до неестественного сияния столовые приборы.
– Скажите, а это правда, что вы девять лет в одиночной камере просидели? – спросила Павла Петровича девушка. Робко спросила, осторожно. И от невероятной смелости своей густо покраснела.
– Правда, – просто ответил тот.
– Да разве такое можно… вытерпеть? – удивилась она.
– Как видите, можно.
– Ни за что поверить не смогу.
– Придётся, Капочка, ничего не поделаешь, – улыбнулся Алексей Иванович. – Потому как вот оно доказательство – собственной персоной, – и он указал рукой в сторону Павла…
И тут случилось непонятное. Позже Павел даже самому себе так и не смог объяснить, почему вдруг, ни с того ни с сего, стал рассказывать этой девчонке и убелённому сединами старику обо всём, что довелось испытать ему на Лубянке.
– Самыми трудными были первые дни. Как только лязгнул засов, и дверь камеры за мной закрылась, признаюсь, жутко стало. По спине холодная дрожь пробежала, и я сказал сам себе: "Всё, Павел!.. Это конец!.. Возврата в прежнюю жизнь нет!.. И не будет!.." А к новой, тюремной, я был совершенно не готов. Когда тебя вырывают из привычного круга общения, лишают самых элементарных вещей, ты невольно начинаешь бешено сопротивляться, очень уж не хочется смириться с дикостью и безсмысленностью этих перемен. Например, я очень люблю содержать своё тело в порядке и болезненно отношусь к любому проявлению нечистоплотности. Но как этого добиться, если по расписанию душ только раз в неделю, и стоять под холодной струёй тебе дозволяется не больше пяти минут! Надзиратель строго следит за тем, чтобы лимит времени соблюдался строго. Почему пять?.. Почему не семь или восемь?!.. Тут уж поневоле начинаешь бунтовать. А бунт в тюрьме это – конец. Все нравственные, человеческие законы, которые мы чуть ни с молоком матери впитали, здесь извращены, если не сказать больше, уничтожены. А взамен тебе предлагается новый свод неписаных правил: "Тюремный кодекс"!.. Он не имеет ничего общего ни с моралью, ни с элементарными житейскими нормами. Что прикажете делать?.. Возмущаться?.. Протестовать?.. Бороться?.. Зряшное, гиблое занятие!.. Если хочешь выжить, спрячь свой гонор подальше и послушно выполняй всё, что от тебя потребует тюремная братва и начальство. Уголовник нагло отбирает у тебя пайку хлеба?.. Отдай…Пахан требует вылизать парашу?.. Лижи!.. И пикнуть не смей!.. Не то, хуже будет!.. Света белого не взвидишь!.. Недаром главный христианский постулат – смирение. В тюрьме это единственная спасительная соломинка. Только схватившись за неё, можно выжить. И то, бабушка ещё надвое сказала… Так что – смирись…
Павел Петрович ненадолго замолчал. Не просто опять окунуться в ту атмосферу, опять услышать до боли знакомый запах параши, ощутить своё безсилие перед тупой безнравственной силой и остаться равнодушным.
– На моё счастье, я постигал эту волчью науку уже в лагере. В Матросской Тишине всё было гораздо лучше, спокойней.
В камере их было четверо: сам Троицкий, директор крупного оборонного завода, профессор-биолог из Тимирязьевской академии и довольно известный поэт. Первым сломался оборонщик. Это был крупный громкогласный мужчина, привыкший распоряжаться и повелевать. Днём он ни секунды не сидел на месте, меряя камеру большими шагами из угла в угол, произносил страстные монологи, требовал бумагу и чернила, писал гневные письма Сталину, жаловался, грозил, возмущался. Это продолжалось два дня. На третий день после очередного допроса он вернулся в камеру совершенно другим человеком. Жалким, униженным, уничтоженным… Упав ничком на нары, уткнулся в жёсткую волосяную подушку и… заплакал. Не сдерживаясь, горько и безутешно. Оказалось, его лучший друг, с которым они прошли всю Гражданскую, которого он однажды спас от верной гибели, написал на него донос, а при очной ставке повторил написанное слово в слово.
Через два дня, ночью, директора увели, и больше сокамерники его не видели.
Следующим был профессор. Трудно понять, какую опасность представляли для мировой революции и строительства коммунизма белые крысы, а учёный занимался именно ими, но сидел он из-за них. Выступил как-то на международном симпозиуме в Париже, более того, написал научную статью и опубликовал её в каком-то иностранном журнале. В результате, обвинение в диверсии и шпионаже. Впрочем, это его нисколько не волновало. Главной заботой профессора было состояние здоровья любимой крысы по имени Офелия. Он страшно безпокоился, что в его отсутствие Офелию станут неправильно кормить, а это грозило крахом всем его экспериментам. И то, чего он боялся больше всего, случилось: Офелия, как и её знаменитая тёзка, скончалась. Известие о её кончине сломало учёного. Он сразу подписал всё, что от него требовал следователь, и признался в шпионаже в пользу… Лихтенштейна. Ему предлагали Германию, Японию, Италию… На худой конец – Данию!.. Какие страны!.. Одна лучше другой!.. Но не тут-то было! Профессор выбрал Лихтенштейн и упрямо стоял на своём. Может быть, именно своим упрямством он и сохранил себе жизнь. Как-то это звучало не слишком солидно: "Мы расстреляли шпиона из Лихтенштейна!.Во-первых, кто поверит, что он оттуда, а, во-вторых, уж больно страна несерьёзная.