Мария Галина - Автохтоны
Он натянул свитер поверх футболки, взял ноут и пошел в холл, поскольку в холле вай-фай тянул хоть как-то.
* * *Она и после смерти пряталась в тень. Почти никаких упоминаний. Разве что одна старая литературная волчица, жесткая, злая, умная, знаменитая, удачно улизнувшая из холодного голодного Петербурга, прожившая в эмиграции долгую и относительно счастливую (хотя бы уже потому что долгую) жизнь, бегло упоминала ее в своих мемуарах, воспроизведя фамилию, видимо, со слуха. «Крутилась там и некая Корж, поэтесса слабенькая, глубоко развращенная выходящим уже из моды символизмом, с хорошим, впрочем, голосом, певшая то ли в церковном хоре, то ли в оперетте». Несколько строчек ее стихов он отыскал в кэше Яндекса, но когда пошел по ссылке, оказалось, ссылка ведет в никуда. Насколько можно было судить по уцелевшему в кэше фрагменту, стихи были и вправду плохие. В биографической сноске к мемуарам другой литературной дамы, тоже злой и умной, тоже дожившей до преклонных лет, пережившей трех мужей и всех своих соперниц, говорилось (мельком, мельком!), что Нина Корш происходила из почтенного дворянского рода, впрочем, не первой руки. Надо же. Она смахивала скорее на домработницу. Судя по тому же источнику, Нина Корш с головой бросилась в омут питерской богемы и темные воды омута сомкнулись над нею. Бульк – и все. Или, переводя на сухой язык биографической справки, «дальнейшая судьба неизвестна». Он мог бы дополнить справку – она убежала из питерского лимба сюда. Одна? За кем-то?
Фейерверк над крышами рассыпался алыми, изумрудными перьями, в самом сердце огня вырос и опал пульсирующий цветок. Раздалось приглушенное хоровое «ура!».
Он покачал головой и вырубил ноут. Знобило все сильнее. Из-за царапины? Это ведь царапина…
– У вас йод не найдется? Должна быть аптечка.
Сонная Вероничка выглянула из-за конторки.
– Где-то есть… – сказала она неуверенно. – О! Нашла!
– Не поможете? А то я спину содрал и сам никак…
Неловко, но сегодня он побывал и в более щекотливых ситуациях. Просто праздник какой-то. День интимных услуг.
– Кто это вас так?
Он не видел, что она там делает, потому что стоял, подняв локти и подтянув задранную футболку и свитер вверх. Но щипать начало снова.
– Собака вроде.
– Здоровая. Прыгнула, что ли?
– Да. Откуда, я их тут вообще не видел. Одну только. Маленькая, уши торчат. В попонке. Их, кажется, называют папильон, таких собачек.
– А, это, наверное, пани Агаты собачка!
– Да, пани Агаты.
– Тут, в центре, собак не любят. Грязь от них. А у нас туристы. Мэрия штрафует. А в пригородах полно. Идешь вечером, асфальт разбит, темно, лужи, заборы глухие. И собаки. Лают, лают… Воют.
Еще одна ракета осыпала крыши золотым, мерцающим снопом колосьев.
– Вы там живете?
– Жила, – сказала она неопределенно. – Ну вот, все в порядке.
Он опустил футболку, оправил свитер.
В блюдечке у конторки молоко было свежим, но уже подернулось желтоватым жирком. Если кошка его не пьет, зачем они вообще его наливают? И где кошка?
– Спасибо. Вас ведь Вероника зовут?
– Да, – сонные глаза не выразили никакого интереса.
– Скажите, а есть такое место, где собираются антиквары? Старые книги, монеты…
– А, это сразу за монастырем Сакрекерок. Там такая каменная стена в тылах, они там каждый день собираются. Только это утром надо. Они к полудню уже уходят.
– Спасибо, – сказал он. – Огромное вам спасибо. За все. Я, пожалуй, пойду спать.
– Спокойной ночи, – сказала Вероничка равнодушно и отвернулась.
* * *Он перепрыгнул через канаву, прорытую поперек улицы – вчера ее еще не было, – и мышцы туго напружинились, и это было приятно. Дальше будет еще веселее. Дальше будет погоня и теплое, соленое, ударяющее в ребристое небо, щекочущее горло… Уже сейчас его перышком щекотало предвкушение, горячее и влажное. В животе сжалось и распустилось, сжалось и распустилось, словно бы второе сердце.
Он сидел на жесткой койке, хватая воздух ртом. Было очень холодно. Они из экономии выключают отопление на ночь, что ли? Ноги подергивались, как у бегущей во сне собаки, и он никак не мог остановить этот бег.
Фейерверки отгорели, подсветку выключили, цветные огни дальней дискотеки больше не вращались в низких тучах. Было совершенно, совершенно темно, словно в окне особняка на Варшавской. Где-то шуршат ветками черные голые сады, скрипят штакетники, поблескивают мокрые железнодорожные пути, переплетаются, сходятся, расходятся, светятся синие путевые огни, там, дальше, – мосты, полустанки, крикливые тетки с пирожками, гуси, палисадники, а дальше – ничего, лес, поле, темные тучи, алые прорехи в них, закат, рассвет, небо, небо, небо… Как хорошо трястись на жесткой койке, и пить пиво, и заедать пирожками, и выходить на станции покурить, и больше ни о чем не думать.
Два алых глаза таращились на него из темноты. Он вздрогнул, не соизмерив спросонок расстояния, и только потом сообразил, что это светятся сигнальные огни далекой телебашни на холме.
Однажды так уже было, подумал он. Я увидел их и заплакал. До этого я никогда их не замечал. Дети осваивают мир постепенно, острова реальности поднимаются из темного моря возможностей. С той ночи огни были всегда.
А если бы тогда он не сказал мне, что это просто-напросто телевышка? Я бы увидел великана, перешагивающего деревья и дома, глядящего сверху, с темного неба, страшными своими рубиновыми глазами? И с тех пор по ночам вместо телевышки всегда бы воздвигался в небе и пускался в ночное странствие ужасный монстр?
Они нас обманывают, подумал он, сворачиваясь калачиком в постели, – взрослые всегда обманывают детей.
* * *Точно, дамский роман. На обложке заключенный в сердечко загорелый блондин обнимал бледную брюнетку. Где они находят таких блондинов? Таких брюнеток?
Она прятала улыбку за маской равнодушной вежливости. Обычно бывает наоборот.
– Вам как всегда?
Он не выспался. И замерз. В чужом городе рано или поздно почему-то становится сыро и холодно. Оттого, что носишь все время одно и то же? Одна и та же обувь, одна и та же куртка… Или потому, что тут и впрямь сыро и холодно.
– Да, пожалуй. А что у вас еще есть?
– Яичница есть глазунья. Омлет. Еще отбивные, но я вам не советую. Они вчерашние. Давайте я вам куртку зашью. Пока вы завтракаете.
Он не поворачивался к ней спиной, откуда она знает про куртку? Он гадал, пока по дороге к своему столику не увидел мельком себя, отраженного в зеркале при входе. Ах, ну да. Оттуда и знает.
Рухнул с неба мокрый снег, проехал розовый фургончик с рекламой молочных продуктов на борту, взлетели жалюзи в магазинчике напротив.
– Я сварила сегодня с корицей. Вы ведь любите с корицей. – Она не спрашивала, а утверждала.
У нее были полные, уютные руки, а лак на мизинце чуть-чуть облез. Когда-то это казалось вульгарным, красный лак. А теперь – трогательно-ностальгическим, домашним.
– Скажите, а как… как вам удается не прогореть? Продукты ведь… порции…
– А вы кто, санитарный инспектор? Или налоговый?
– Нет, что вы. Я просто так, поддержать разговор.
– Вы лучше пейте кофе.
Запеканка была вкусной и свежей. Он ей так и сказал, когда расплачивался.
И в этот раз не с изюмом, а с лимонной цедрой.
– Вот, держите…
– Спасибо, – сказал он. – Это… очень… с вашей стороны. Спасибо.
Куртка была зашита очень аккуратно, хотя шов все равно неприятно бугрился. Купить, что ли, новую?
– Не за что.
На левой круглой щеке появилась ямочка, мигнула и исчезла.
– Все равно, спасибо. А к монастырю Сакрекерок – это куда?
– Как выйдете, сразу направо. Через площадь. А дальше его уже видно.
Он хотел ей сказать что-нибудь приятное, но она снова углубилась в книгу, как бы отгородившись от него нарисованными объятьями. Он натянул куртку и вышел в холодное утро.
* * *«Голубая чашка», в сущности, очень странный рассказ. Такой мог бы написать Сэлинджер, родись он в России и на пятнадцать лет раньше. Правда, тогда бы он был не Сэлинджер, а какой-нибудь Селиванов. Или Голиков. То есть, в сущности, никакой разницы.
Драма с закушенным ртом. И главная, неразрешимая тайна – кто на самом деле разбил голубую чашку?
Молодая красивая Маруся (так ее и видишь, сероглазую, русую – Маруся – русая) обвиняет в этом маленьком преступлении мужа и дочку Светлану (опять же светловолосая – Светлана – возможно, еще более светловолосая, чем мать). Они говорят – мыши. Так и есть? Или кто-то из них покрывает другого – молодой отец маленькую Светлану или она – его? Откуда у Маруси голубая чашка? Кто ее подарил? Почему она так дорога Марусе? А если так дорога, почему она стояла в чулане, когда ее разбили? От кого Маруся ее прятала? И почему?
Тут могут быть разные версии. Например, чашка эта досталась Марусе от отца, крупного партработника, арестованного и расстрелянного, и там выгравирована подарочная надпись ему, и Маруся прячет чашку в чулане, чтобы чужие глаза эту надпись не видели. И тогда нет ли возможности, что сама Маруся и разбила эту чашку – на всякий случай, мало ли… Или подарил ей, Марусе, эту чашку ее друг полярный летчик, а рассказчик, молодой, тридцатидвухлетний, разбил чашку в припадке ревности. Или, быть может, сам рассказчик подарил эту чашку Марусе и разбил ее в горе и тоске, ибо раз уж жизнь разбивается, то и чашки не жаль… Или дочка Светлана, эта юная Электра, разбила чашку, потому что сама была такая же Маруся, только маленькая, и был у них с Марусей на двоих один тридцатидвухлетний мужчина?