Елена Асеева - Грань
– Ням-ням-ням! – выкрикнул «А..а.» и, следя своими красными большущими глазищами за полетом ноги, широко распахнул свою дверь, подставив черно-синее нутро.
Обрубок ноги сделал еще один оборот и, достигнув в полете первой полки холодильника, приземлился прямо на эту ребристо-металлическую решетку.
Торх! Хлюп! И бах!.. – мгновенно выскочило из недр «Атласа», и он тотчас закрыл дверь, довольно пуча сверкающие красным светом чужого мира глаза и, радостно покачиваясь из стороны в сторону, растягивая уголки своего рта-щели, улыбнулся.
Хруст! Хруст! Хруст!.. – послышалось монотонное перемалывание кости из его нутра.
Вжик! Вжик!.. – а это уже Шайтан принес пилу и поставил ее на все еще целую и живую правую ногу. Он неторопливо провел по ней, и острые, кровавые зубья разорвали ветхую ткань штанины и, коснувшись кожи, вызвали появление крови на месте тонкого рассечения.
– Ну, что, продолжим? – негромко призвал он к занятию своего собрата, который все еще наблюдал за перерабатывающим ногу холодильником.
– Продолжим, продолжим… – гулко отозвался «Атлас».
– Вот же ненасытный, – усмехаясь, произнес Луканька, и, неторопливо развернувшись, кинул взгляд на пилу, и добавил, обращаясь к собрату, – что ж, продолжим, коли тебе хочется.
– Ням-ням, хочется, продолжим, – довольно пробасил холодильник и клацнул дверью.
Луканька сделал шаг навстречу ноге, но прежде чем взяться за ручку пилы, приподнял подол своего одеяния, показав козлиное копыто и покрытую серой шерсткой козлиную ногу до колена, и размеренно, неторопливо начал вытирать о ткань облитые кровью руки, а вытерев их насухо, отпустил подол и поднес к лицу свои небольшие и все еще алые ладошки. Луканька внезапно смачно плюнул на них черной жидкой слюной, попав прямо на середку правой ладошки, а после принялся возить поверхностями ладоней меж собой, ровным слоем распределяя слюну по коже.
– Ну, чего ты там ковыряешься, поторопись, – кислым голосом протянул Шайтан. – Не знаешь, что ли, время у нас ограничено.
– Не торопи меня… – откликнулся Луканька, продолжая тереть друг о дружку ладошки. – Вишь, я тальк распределяю, чтоб не скользила ручка.
Наконец Луканька равномерно распределил тальк на ладонях и, протянув правую руку вперед, схватился за ручку пилы и тотчас резко потянул ее на себя. Затем он ослабил хватку, и пила двинулась в обратный путь прямо на собрата некошного.
Виктор, ощущая страшнейшую, пульсирующую боль в левой ноге, через доли секунды почувствовал не менее сильную и резкую в правой…
Боль, такая острая, рвущая плоть на части, была невыносимой… И вот уже перед глазами несчастного мученика плывет белый туман, на поверхности которого, вспыхивая, мелькают красные этикетки с надписью «Русская водка».
– И..ы…ы…и, – прорывается сквозь этот туман голос пищащего Витька.
– Ням-ням-ням…, – раздается гулкий голос «А..а.». Он звучит прямо над хозяином дома, и кажется, будто прожорливый холодильник решил откусить Витюхе голову, не дожидаясь, когда отпилят другую ногу.
– Вжик! Вжик! Вжик! – подпевает пила, кромсающая живую ногу.
Вжи-ик! Вжи-ик! Вжи-ик! – а это уже другой звук, это не пила некошных… Тогда что же это?
Витек усиленно моргает, и на смену белому туману с водочными этикетками приходит какое-то давнишнее видение… И перед ним стоит четырехногое устройство, величаемое в простонародье «козлы». Деревянные брусья на раскосых четырех ногах, сверху к их концам – рогам, прибита гвоздями крепкая жердь, на которой располагается толстое бревно… Один конец бревна выступает из рогов, и, почти впритык к ним, вправо и влево по бревну ходит острое полотно двуручной пилы с разведенными в разные стороны короткими, плоскими зубьями.
Вжи-ик! Вжи-ик! Вжи-ик! – поет пила, распиливая плотную древесину, двигаясь легко и быстро, словно режущий масло нож.
Виктор… Витенька крепко держится за ручку пилы.
Вжи-ик! Вжи-ик! Вжи-ик! – поет пила.
А за другую ручку еще крепче держится он…
Он – дед Николай… дед Коля… дедушка… дедуля… дедуся…
На дворе, где они пилят бревно, стоит поздняя осень, а быть может, ранняя зима. Легкий белый снежок, точно тончайший шелк, укрыл желто-бурую землю, хрупкие ветви молодых кустов смородины, крыжовника, мощные ветви яблони и груши. Своим маловесным покрывалом он устлал все дороги: ездовые полосы, пешеходные дорожки, лесные тропки и тропинки, узкие полоски земли и неглубокие борозды, все ямы, кромки, грани. Он укрыл едва обозначенные следы людей, зверей, птиц… и кирпичный, небольшой дом деда, и поросшую зеленоватым мхом шиферную крышу. Снег белым мельчайшим песком, похоже, обсыпал и темно-русые волосы деда, и его длинные, пушистые усы, и густую до груди бороду, и мохнатые, будто сросшиеся брови, и даже чуть загнутые ресницы.
Широко улыбаясь, показывая два ряда прекрасно сохранившихся белых зубов и поглядывая немного растерявшими краски зелено-серыми глазами, дед словно нарисовал на своем старом, покрытом морщинками лице красной акварелью щеки, подвел тонкой кисточкой алые губы и посеребрил кончик носа. Дедуля одет в серый свитер и меховую телогрейку, на его руках огромные светло-коричневые рабочие рукавицы.
Дед… дедушка… дедуля… дедуся…
Легко сжимая ручку пилы, он громко выкрикивает «Ох!», «Эх!», подбадривая этими возгласами и пилу, и внука Витеньку, крепко обхватившего своей рукой другую ручку.
Вжи-ик! Вжи-ик! Вжи-ик! – поет пила, и ее разведенные в разные стороны зубья пилят плотную древесину дуба.
Вжи-ик! Вжи-ик! Вжи-ик!
«Дед… дедушка… дедуля… дедуся….,» – шепчет чуть слышно Виктор, и огромная слеза, похожая на ягоду черной смородины, выскакивает из его глаз.
– Дед… дедушка… дедуля… дедуся…. прости… спаси… помоги! – выводят губы пятнадцатилетнего Витеньки, и не мешкая пробуждается голос того тридцатисемилетнего Витюхи: он издает какой-то страшный вопль, будто прогоняя тягучее воспоминание о дедушке…
И в тот же миг ощущает там, внутри, – где давно уже ничего нет, выжженное спиртосодержащими напитками, где не живут любовь, верность, самопожертвование, забота, тепло, уважение и память, где давно-давно обитает лишь выродившаяся, пропитая душоночка, – ощущает мертвое, гниющее и распадающееся на студенистые куски вещество.
Витька продолжает кричать, громко и пронзительно, осмысливая то, что за последние годы ни разу не сходил на могилу к когда-то горячо любимому деду, ни разу за эти годы даже не вспомнил его, не помянул добрым словом, лицо его полностью истерлось в памяти, исчезло, слившись в одну единую красно-белую этикетку.
– А…а… дед… прости… прости… помоги! – вопит Витек и, уже по опыту зная, что этой всколыхнувшейся духовной памятью сможет прогнать злобных мучителей некошных, закрывает и открывает глаза.
Белый, перьевой туман, тихо шелестя своими занавесями, отъезжает в сторону, и перед Витькой те самые, перекошенные от ненависти, облитые кровью мучимого морды Луканьки и Шайтана.
– Дед… дедушка! – голос Виктора набирает силу, и голосовые связки уже не болят, они лишь меняют тембр, делая звук то выше, то ниже.
Дедушка Николай опять перед глазами, и на его большом, с тремя горизонтальными морщинами, лбу, проступают мельчайшие капельки пота, они поражают зрение своей зеркальной гладью и поблескивают серебристыми боками. Дед снимает с правой руки рукавицу и, еще шире улыбаясь, смахивает тыльной стороной ладони их со лба. Словно в дождливую непогоду, они окатывают все лицо дедуси и, стекая по нему вниз, срываются и улетают в глубокую темную пропасть, отделяющую его от любимого внука. Эта черная-черная пропасть, беспросветно-темная, уже поглотила тело деда, его ноги и руки. Она оставила лишь его лицо и одиноко свисающую каплю-градинку, зацепившуюся и на мгновение замершую на поседевшей ресничке дедушки…
– Ы…ы…ы…, – это исторгает из себя душа… душонка Витька, а крупная градинка, поблескивая серебристым боком, срывается с реснички деда и съедает своей соленостью его старческие зелено-серые глаза и его дорогое лицо… Она пожирает и перекошенные морды некошных, и кровавую, наполовину отпиленную ногу Витюхи, и ненасытный холодильник… Она поглощает и сам переполненный пьяным угаром мозг потерявшего душу Виктора Сергеевича.
Глава седьмая
В очередной раз распахнув свои очи, Витюха увидел перед собой обитую вагонкой, потемневшую от времени и грязи, стену сенцов. По поверхности давно не лакированной, не ухоженной липы полз большущий, рыжий таракан-прусак, медленно переставляя свои крохотные, тонкие лапки и шевеля длинными, паутинчатыми усиками.
В первый миг своего пробуждения Витька залюбовался этим толстоватым прусаком, живущим по всем правилам жизни таких же, как и он сам, тараканов. Неторопливо таракан подполз к маленькой сквозной дыре в полотне вагонки и, остановившись, заглянул в нее, наверно, надеясь увидеть там знакомые рыльца таких же, как и он сам, прусаков.