Владимир Сотников - Улыбка Эммы
Я приезжал домой чуть ли не каждые выходные. И даже не домой меня тянуло, а в то пространство, которое дом окружало: поле, лес, проселочные дороги. Мне надо был надышаться этим воздухом.
В тот раз началась гроза, окна и двери в доме закрыли, не столько из-за грозы, сколько из-за холода, уже была осень, и я вдруг ощутил себя пойманным в неподвижности комнат. Сначала я захотел просто пойти на крыльцо. Потом – к бане. Она топилась, и в промытом воздухе приятно пахло дымом. Рядом, под навесом, стоял мотоцикл. Ну и что, что дождь, подумал я. Прокачусь, промокну, замерзну – потом еще приятнее будет париться.
По скользкой улице я выехал на пустынное шоссе и разогнался, как только мог. Капли летели навстречу, гром гремел громче мотора. Я пронесся по мосту, быстрым взглядом увидев вдалеке по обе стороны впивающиеся в речку молнии. «Проскочил», – почему-то подумалось мне. Восторг от увиденного и скорость захватили меня. Казалось, все дрожало на пределе, как стрелка спидометра. Впереди был холм, на который взмывало шоссе после речки. Я подумал, что сейчас и я взлечу. И тут, на вершине дороги, меня ударило и ослепило белой вспышкой.
Я пришел в себя в траве под крутым откосом дороги. Рядом лежал мотоцикл. Все тело болело, левая рука не слушалась, не могла вывернуться из-под меня. Я встал, потрогал правой рукой левую – она висела как неживая. Выбраться на дорогу мне помог пастух, который сторожил неподалеку мокнущее под дождем стадо коров. Он сказал, что мне повезло, а то у него в прошлом году здесь убило молнией корову.
Как раз в те дни мотоцикл был не совсем исправен – порвался трос сцепления. И я присоединил вместо него трос переднего тормоза. Крутил ручку газа, выжимал и отпускал сцепление одной правой рукой. А левой просто рулил и удерживал пальцами болтающийся без троса рычаг. Вот через него в левую руку и ударила молния.
Об этом я думал, отогреваясь на полке бани, когда добрался домой, управляя одной рукой. Левая потом еще долго болела, ее пальцы и сейчас болят на морозе, правда, по другой причине.
Я специально рассказал это все так же быстро, как оно и случилось. Но даже в этих быстрых словах я не достиг той скорости, с которой все изменилось. Когда я все-таки проговорился отцу, он разозлился. Не хочется пересказывать, но одна фраза почему-то запомнилась особенно. Ты бы и не заметил, как исчез, сказал он. Странные слова. Разве можно это заметить?
Конечно, глупо испытывать судьбу. Она отвечает стремительно, будто испугавшись за себя.
Как странно, что молодым совсем человеком я больше всего думал о жизни. Мне бы жить, а я думал об этом.
Я сидел вечерами в читалке общежития, засиживаясь до тех пор, когда уже оставался один, выключал свет, смотрел в окно на грустную двухэтажную улицу с желтыми фонарями в голых ветках деревьев и думал, как будто шел по бесконечной дороге. Этого света от фонарей было достаточно, чтобы читать, у меня всегда с собой был не только учебник, но и какая-нибудь книга и тетрадь. Я поочередно менял их местами перед собой. Читал «Жизнь Арсеньева», потом придвигал к себе чистую тетрадь, долго смотрел в нее, не зная, что написать, потом, устав от невозможности слов, брал учебник математического анализа, смотрел на график предела функции – плавную линию, которая бесконечно приближалась к прямой, – и представлял ее своей жизнью. К чему же я все время приближаюсь и никак не могу достигнуть? Я думал о возможности предела и уже видел молекулы прямой линии, к которым приближался, готовый вот-вот соединиться с ними. И вдруг догадывался, что в том мире – другое измерение, и в этом новом для меня пространстве опять продолжается бесконечное сближение.
Я переводил взгляд на аптечную вывеску за окном, не узнавая искривленных букв, чувствуя странное ожидание слов внутри себя, как будто и во мне изменилось время и пространство. Почему чиста тетрадь передо мной? Пошел вдруг снег за окном, и по бумаге заскользили тени. Они помогли мне.
Конечно, я лезу на рожон. Нельзя писать о писательстве. Но в моем характере есть странная черта: я обязательно сделаю то, что промелькнуло в сознании хотя бы в качестве варианта. Из жалости, что ли, к этому возможному и вероятному миру. А может, это сродни преодолению страха? Однажды в чужой деревне вечером меня поджидали на улице местные парни, чтобы побить. Наверное, они думали, что я побегу, а они погонятся, но я почему-то пошел прямо на них, и они расступились. Конечно, это была не смелость, а желание сделать то, чего боишься. Я шел дальше по улице, возвращаясь в школу, где мы жили – студенты, приехавшие в эту деревню на картошку, – и еле сдерживался, чтоб не побежать. Но уже не от страха, а от радости победы. И даже не замечал кощунства сравнения себя с человеком, который поднялся из окопа в атаку.
Не лишнее ли это объяснение? Но курсив – мой, хочется пошутить. Легче потом найти и выбросить.
Тени на тетради от падающего за окном снега помогли. Они были похожи на слова, которые я хотел остановить. И я стал писать, поняв, что надо не о себе, потому что это не дневник. Из подворотни на улицу вышел щенок, посмотрел на снег и забыл о страхе темного двора. Я впервые смотрел глазами другого существа. Сверху падала спокойная легкая радость. Никого не было на улице, и щенок вдруг почувствовал, что охраняет этот видимый мир. Он уселся на задние лапы, как совсем взрослый пес, глянул по сторонам, вверх, как будто определяя, правильное ли место занял. Правильное. Он был в самом центре, один, и все было вокруг. Это одиночество, вдруг написал я. Одиночество, в котором только и появляется связь со всем остальным миром, которое ищешь всю жизнь, и вдруг падающий снег в желтом свете фонарей растворяет взгляд, и ты чувствуешь себя частью всего, что тебя окружает.
Я забыл о щенке, забыл. О снеге забыл, о домах и фонарях. О пределе функции и всех книгах, о своем доме и детстве. Забыл, потому что все слова, которые писал, были как раз об этом. Одиночество стало словами о нем.
Откуда появляются люди в моей жизни? Из пустоты, моей собственной пустоты, без вины виноватые за свое опоздание. Мое долгое ожидание делает их похожими на встреченных раньше – где первый образ? Преодолевая странный и несправедливый запрет на сентиментальность, я вспомнил Соню, с которой сидел за одной партой в первом классе.
По утрам я нес ей слова об искрящемся в поле снеге, отражающем красное рассветное солнце. Потом они так и оставались во мне несказанными, но по дороге думались только для Сони.
С крыльца деревенской почты я заглядывал в замороженное окно, выбирая из выставленных на стеклянной перегородке новогодних открыток для нее самую красивую. Я не мог это делать внутри почты, потому что все сразу бы поняли, что я влюблен. Эта картинка – мальчик, выбирающий открытку через разрисованное морозом стекло, – сама по себе новогодняя открытка, мое новогоднее чувство на всю жизнь. Выбрав, я быстро вбегал внутрь почты, покупал открытку и нес ее, как драгоценность, домой. Весь мир вмещался в мои обычные слова на обороте этой открытки, как на булавочной головке.
Так и надо писать, думаю я сейчас. Наверное, так я и писал в своей чистой тетради о щенке и одиночестве в читалке общежития. Где эта тетрадь? Помню последнюю фразу: «Я остаюсь на своем острове».
Мысль ясная и неразрешимая пряталась за этими словами. Если я хочу быть один, как Робинзон, то кому говорю это?
Я оглянулся на легкий шорох. За последним столом сидела в полутьме девушка. Моя однокурсница. Совсем как Соня. Сквозь жизнь проносятся линии, нанизывающие на себя похожие картинки. Как ужаленный временем, я подошел к девушке и отдал ей тетрадь. И вышел в коридор, как на берег океана.
Странное, странное чувство! В эту минуту не было в мире ни одного предмета, не сравнимого со мной. Я видел все, видел со стороны, как Бог, как Робинзон.
Весна загрохотала водосточными трубами. Мне казалось, я – зима, а Ася – уже весна. Она тянула меня к себе, и все мои слова были для нее. Я шел где-нибудь по улице и думал: вот это дерево росло и не знало, что когда-нибудь мои мысли об Асе коснутся его веток, ожидание троллейбуса было частью времени до нашей встречи, и улица вдаль, до поворота, была частью дороги до нее. И все было продолжением тех слов в моей первой тетради, которую я отдал Асе в читалке.
Она привыкла к моим запискам, листкам, перекидным блокнотам, которыми я заполнял время, живущее без нее.
– А говорить? – улыбалась она, глядя в написанные слова. – Что ты будешь мне говорить?
Я обводил рукой пространство, показывая – вот это буду говорить. Здесь слова еще неотделимы от предметов и поверхностей, но они взлетят, как быстрое воспоминание о только что случившемся. Казалось, это «только что» не проходило, а растекалось вокруг нас, как облако. Время шло странно. В нем не было частей, его составляющих, в нем не было длительности – оно то замирало, то перескакивало вдруг вместе с нами в парк, то растворялось где-то над деревьями.