Екатерина Марголис - Следы на воде
Наконец на 137-й странице показались первые черные семена весны.
Сашины слова всплыли в памяти 27 апреля 2009-го, когда по всему миру пронеслась весть: умерла балерина Екатерина Максимова.
Моя тезка и тетка. Фонетически неуклюжие слова, так мало напоминающие это воздушное, волшебное существо. Маленькая великая балерина оставила меньше следов на земле, чем обычно оставляют люди, прошагавшие по ней семьдесят лет. Она не оставляла следов, потому что не ходила – летала. Под конец жизни – уже не летала, из-за балетных травм ходила с трудом.
Дней лет наших – семьдесят лет,
а при большей крепости – восемьдесят лет;
и самая лучшая пора их – труд и болезнь,
ибо проходят быстро, и мы летим.
Она прошла на пуантах по всем сценам мира, имя ее украшает все энциклопедии балета, о ней написаны сотни статей, о ней и с ней сняты фильмы, она была мировой звездой и звездой Большого театра, где работала всегда (сначала танцевала, потом отдавала все свое время и силы ученикам).
Причину смерти не знает никто никогда. Заснула, чтобы уже не проснуться. Вроде бы легкая, счастливая смерть, но трагизм и горечь этого ухода не дают покоя, и не потому, что всякая смерть – потеря.
…Не неволь уходить, разбираться во всем не неволь,
Потому что не жизнь, а другая какая-то боль
Приникает к тебе, и уже не слыхать,
как приходит весна,
Лишь вершины во тьме непрерывно шумят,
словно маятник сна.
Балерины рано уходят со сцены, но ее не забыли. Увидев однажды, забыть ее было невозможно.
Максимову и Васильева обласкивала власть, они выезжали на гастроли, их противопоставляли «невозвращенцам» Барышникову и Нуриеву, но мы-то знаем цену этой «официальности»: кто-кто, но уж они точно никогда не были советскими людьми. Как не были ими Пастернак, Софроницкий, Рихтер… Скольких убила эта власть, но все-таки бездарному режиму нужны были и живые таланты. Если не на службе в цирке, то, на худой конец, в зоопарке, где медведь остается медведем и не ездит на велосипеде пропаганды, но свобода его дикой звериной жизни ограничена несколькими квадратными метрами вольера. Кроме того, в вольере не спрячешься: такова доля артиста при любом режиме.
За газетными заголовками, за рукоплесканиями публики, за безупречной чистотой линии, за изяществом шага, за шутливым поворотом головы, за легкостью полета скрыта ежедневная мука. Не слово, не линия, прочерченная твоим карандашом (который все-таки не твоя рука, а ее продолжение), – все твое тело и все твое естество есть произведение искусства на сцене, а от тебя не остается живого места – в буквальном смысле слова. Жизнь балерины подобна судьбе андерсеновской Русалочки не только физически. Кому-то выпадает родиться без ног, а кому-то с таким талантом, который всю жизнь нести как крест – потому что это не только боль, а еще невозможность собственной жизни, невыбор ее.
Все смыкается. Особенно в точке схода (ухода). Как у Пастернака:
О, знал бы я, что так бывает,
Когда пускался на дебют,
Что строчки с кровью убивают,
Нахлынут горлом и убьют!
От шуток с этой подоплекой
Я б отказался наотрез.
Начало было так далеко,
Так робок первый интерес.
Но старость это Рим, который
Взамен турусов и колес
Не читки требует с актера,
А полной гибели всерьез.
Когда строку диктует чувство,
Оно на сцену шлет раба,
И тут кончается искусство,
И дышат почва и судьба.
Катя и в свои семьдесят лет казалась хрупкой девочкой, пронзенной трагизмом, идущим из глубин ее существа. Человек такого масштаба – заложник своего дара, все его существо становится неразделимым голосом боли, радости и красоты. Талант, дар, направленный в обе стороны («даром получили – даром давайте»), неизбежно таит в себе уязвимость. Это распахнутые миру глаза, руки-крылья, а мир этот (и внутренний, и тот, что снаружи) не может не ранить снова и снова.
«Удел величия – страдание – страдание от внешнего мира и страдание внутреннее, от самого себя. Так было, так есть и так будет. Почему это так – вполне ясно: это отставание по фазе: общества от величия и себя самого от собственного величия. Ясно, свет устроен так, что давать миру можно не иначе, как расплачиваясь за это страданиями и гонениями. Чем бескорыстнее дар, тем жестче гонения и тем суровее страдания. Таков закон жизни, основная аксиома ее. Внутренне сознаешь его непреложность и всеобщность, но при столкновении с действительностью в каждом частном случае бываешь поражен как чем-то неожиданным и новым. И при этом знаешь, что не прав в своем желании отвергнуть этот закон и поставить на его место безмятежное чаяние человека, несущего дар человечеству, дар, который не оплатить ни памятниками, ни хвалебными речами после смерти, ни почестями или деньгами при жизни. «За свой же дар величию приходится, наоборот, расплачиваться своей кровью», – писал отец Павел Флоренский в одном из писем.
Тарантелла из балета «Анюта» по рассказу Чехова «Анна на шее». Не просто чудесный балет, не только гениальный рассказ Чехова, в котором сплетаются драматическая история и мир маленьких людей: пронзительный рассказ о судьбе очаровательной юной женщины, окруженной восхищением (и даже как будто любовью) и при этом предельно одинокой; свободно порхающей и при этом безысходно запертой. Достаточно посмотреть на ее улыбку, которой она одаривает без разбора и зрителя, и то сходящуюся, то расходящуюся толпу, которая ни на секунду не выпускает ее из своего замкнутого круга. Имеющие глаза не могут не видеть. Замкнутый круг, начищенный паркет зала. Летящие банкноты. Летящая фигура. Сияющая улыбка. Красное платье. Не метафора. И не драма даже. Трагедия. Пронзительная пластика вечно раненой души. Этого не разделишь, это можно только отдать.
День Катиного ухода пришелся на девятый после Пасхи, который у нас называется Радоницей. Это день, когда по русской традиции люди приходят на кладбища и поминают усопших. Традиция эта исключительно славянская (ни у греков, ни у ближневосточных христиан ее нет). Языческий праздник поминовения предков, но переосмысленный в христианстве. Этимологически слово «радоница» восходит к слову «радость», но народная этимология сближает его и со словом «род». У Кати не было детей, которых она так хотела. Безысходность этой боли она несла в себе, но что-то выпадает отчасти и на нас, хотя бы в ином преломлении. Так что, быть может, хоть отраженным светом долетит и до нее.
1 февраля 1999 года я не попала на юбилейный вечер в Большой театр, хотя перед этим долго клянчила у Максимовых билетик, обещав не родить в этот день, но таки вместо театра отправилась в роддом № 6, и в день Катиного шестидесятилетия на свет появилась на свет моя вторая дочь, а сама Катя в последний раз танцевала на сцене. Потом была длинная зима в дворницкой на Патриарших, красный свет лампы в гостиной, а трехлетняя Роксана вместо мультфильмов смотрела одни балеты и повторяла каждое па. Я и сейчас вижу вытянутую под воображаемый дождик ладошку, лукавую трехлетнюю мордочку из-за дверного проема и отставленную ножку, отбивающую такт.
День Радоницы соединяет в себе языческий (по существу, почти биологический) обряд поклонения умершим предкам (и тем самым продолжения рода) с пасхальным светом Воскресения. И это, мне кажется, важно осознать не символически. Когда-то казалось, что многочисленность нашего клана – это ответ режиму, ответ советской власти, уничтожившей в 1937-м нашего прадедушку – философа Шпета. Сейчас в новые исторические времена, кажется, что ответ этот должен быть шире – не только собственная семья, не многодетность, не инстинкт и даже не идея, что «нас» и «наших» должно быть много против «них», а некий качественный скачок через пропасть отношений, через разделенность навстречу друг другу. Не воскресение, но усилье воскресения. Этот шаг, подчас очень маленький, я думаю, делается своими силами, у нас есть свобода его сделать, но мы можем этой свободой не воспользоваться. И лишь когда мы внезапно оказываемся разлучены, то вдруг становится очевидно, что этот шаг можно было сделать и раньше. И от этого очень горько.
«„Souffrir pour quelque chose c’est lui avoir accordé une attention extrême“41. (Так Гомер страдает за троянцев, созерцая смерть Гектора; так для японского учителя фехтования нет разницы между его собственной смертью и смертью противника.) Уделить чему-то предельное внимание – значит быть готовым к страданию до конца. Не только страдать из-за него, но страдать за него, стать щитом между ним и тем, что ему угрожает в нас или вне нас. И принять на себя тяжесть тех нескончаемых темных опасностей, без чего невозможна и сама радость», – пишет Кристина Кампо в эссе «Attenzione e Poesia» («Внимание и поэзия»).
В нашем венецианском саду вот-вот распустятся ирисы. Пока что только бутоны. Вытянутые ножки с оттянутыми к небу носочками в атласно-лиловых пуантах. Подарить два ириса. Пожелать мира и радости. Будь любима. Не звездой земного балета, а свободной птицей лети, израненная душа, на свет, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная…