Александр Проханов - Политолог
– Давай прокатимся на саночках кленовых. – Он приобнял ее, пропуская в калитку, слыша, как санки, задев за забор, ударили, словно звонкая клавиша.
Дорога, тускло-сизая, мглистая, накатанная за день множеством колес и полозьев, уходила в гору, за деревню, в открытое поле, откуда дул ночной неприветливый ветер. Уже прошел, похрустывая, последний вечерний автобус, ледяной, с печальным желтым огнем. Дорога была пустой. Они шагали в гору, глядя, как в одних домах пышут красные зевы горящих печей, в других скромно теплятся розовые и оранжевые абажуры, а в третьих, с уснувшими хозяевами, черно-фиолетовые окна отражают ночь.
Они подымались по дороге, и санки, из гнутого тяжелого дуба, с железными полозьями, тянули назад, позвякивали на наледях.
– Только ты не разгоняйся, как в прошлый раз. Мне было страшно, – просила она, оглядываясь вниз, под гору, где осталась деревня.
– Садись и молись, – сказал он, устанавливая санки на дороге загнутыми полозьями вниз к деревне.
– Саночки, миленькие, добренькие, не опрокиньтесь, не сбросьте нас в сугроб. – Она усаживалась, боязливо упиралась валенками в дорогу, чувствуя, как неустойчиво играют под нею санки. – Ты крепче меня держи.
Он уселся сзади, прижал ее к груди. Натянул заледенелую веревку. Несколько раз толкнулся валенками, направляя санки по накатанной дороге, слыша, как они начинают стучать на ледышках, убыстряют бег, рокочут и гремят от скорости.
– Боюсь, – ахнула она, откидываясь ему на грудь, и он сжал ее в своих объятиях.
Сани мчались, звеня и подскакивая. Было страшно и сладостно. Ветер резал лицо. Звезды колыхнулись, превратились в длинные искры, словно их сметало с небес. Они мчались, охваченные небесным огнем, высекая изо льда голубое и зеленое пламя. Казалось, в сани запряжен неистовый, невидимый дух, который мчит их с земли, возносит в небо к близким, ослепительным звездам. Полозья толкнулись о лед, перестали звенеть, и они вознеслись над горой, над спящей деревней, над старой, покосившейся колокольней, над пустынным полем, где мерцало начертанное любимое имя, над болотом, где в сухих тростниках спал огромный таинственный зверь, над поляной, истоптанной лесорубами. И, обнимая ее в небесах, среди пылающих звезд, он любил ее, ликовал, благодарил Кого-то за дарованное ему чудо.
Сани скатились с горы, постукивая и скрипя остановились на дороге почти у самой калитки. Вошли в дом, оставив в сенях свой волшебный летательный аппарат. В избе по стенам и потолку скользили красные тени, в печи догорали дрова, осыпали угли, дышали сухим звенящим теплом. Он скинул шубу и ушанку, стал молча ее раздевать, – снял шерстяную шапочку, полную снежной пыли. Тулупчик с курчавым воротником, в котором еще держался студеный воздух. Длинный просторный свитер, под которым дышали ее взволнованные груди. Помог ей скинуть маленькие ладные валенки. Она молчала, на него не смотрела, и он торопливо совлек с нее рубашку, подняв легкий ворох почти под потолок с черными сучками, а потом мягко кинув его на стул. Она стояла босая на пестром половике. Свет из печки летал по ней, озарял всю от узких чутких ступней до рассыпанных волос, словно кто-то прозрачный трепетал красными крыльями, припадал к ней, целовал лицо, небольшие, с заостренными сосками груди, золотистый клинышек внизу живота, круглые стиснутые колени. Он боялся смотреть на нее, боялся этой яви, казавшейся неправдоподобной. Она была доступна, принадлежала ему нераздельно, находилась в его доме, ее целовал принадлежащий ему огонь, ее узкие чудесные стопы стояли на матерчатом, принадлежащем ему половике, над ее головой темнели принадлежащие ему, похожие на чернослив сучки, и он боялся воспользоваться этим даром, пугался этой ослепительной наготы, этой ошеломляющей доступности.
– Замерзнешь, иди туда, – приоткрыл он занавеску, пуская ее за перегородку, где стояла кровать. Она скользнула во тьму, и он успел рассмотреть ее маленькую, исчезающую за занавеской пятку.
Разделся и стоял перед печью, чувствуя, как жарко давит ему на грудь огонь, как лижет живот и колени. Их разделяла зыбкая занавеска, хрупкая перегородка, за которой притаилась она, и он берег эти последние мгновения, отделявшие восхитительный прожитой день от бесконечной счастливой ночи. Шагнул, выходя из света. Оглянулся на пустой половик, где только что находились его ступни, а теперь танцевали красные отсветы.
Под одеялом он обнимал ее острые плечи, гладил маленькие твердые соски, касался ладонью живота, опушенного снизу шелковым ворсом. Ладони скользили по ее прохладным бедрам, по не успевшим согреться коленям. Она не откликалась, испуганно замерла, словно ее, заколдованную, положили рядом с ним и ничто не заставит ее очнуться. Прикасался губами к ее неподвижному телу, словно искал на нем заповедное место, где бился таинственный ключик жизни, прикосновение к которому может ее разбудить. Целовал ей глаза и воздух вокруг ее закрытых глаз. Целовал шею, стремясь отыскать пульсирующую робкую жилку. Целовал нежную выемку ключицы, где всегда бился теплый живой родничок. Она пробуждалась, словно он вдыхал в нее жизнь. Чары, околдовавшие ее, отступали. Увеличились и заострились соски, как набухшие почки. Слабо дрогнул от его прикосновений живот. Стиснутые колени распались. Она открыла глаза, ярко блеснувшие в темноте, и произнесла:
– Поцелуй меня сильно…
Больше не было в нем робости, бережения, а нахлынула неистовая душная сила, которая огромно расширила сердце, накалила напряженные неутомимые мышцы. Опрокинула на нее, и он утопил ее в мягкой глубине сенника, где зазвенели, зашелестели травяные сухие ворохи.
– Люблю тебя…
Слепо, страстно он врывался в нее, хотел исчезнуть в ней, перестать быть собой, перенести в нее свою раскаленную плоть, расплавиться в ней и пропасть. В закрытых глазах под веками трепетали огромные чаши света. В них мелькали виденья прожитого дня, будто кто-то выхватывал их из исчезнувшего недавнего времени, продлевал их жизнь, возвращал на мгновение.
Остроконечные красные лыжи вонзались в ослепительный снег, ломали сухой цветок, и в воздухе переливалось облачко инея, повторявшее очертания соцветья. «Люблю!..»
Вода в ручье с ледяной синевой переливалась, дрожала, стеклянно омывая донный зеленый камень. «Люблю!..»
Лед пробит сердцевидным лосиным копытом, и, булькая, пузырясь, вытекает на свет черная болотная вода. «Люблю!..»
Вялое пламя костра, и в огне изгибается, закипает соком ветка лесной бузины, и почки, пред тем как сгореть, набухают и лопаются, выпуская резные листья. «Люблю!..»
Наслаждение, которое он испытывал, было слепотой, где исчезала реальность, и возникало безмерное, падающее вниз пространство, куда они летели, превращаясь друг в друга, меняясь лицами, теряя свои очертания. Становились безымянной, безликой вспышкой света, какую оставляет на небе сгорающий метеор, вовлекая в земную жизнь образы иных миров. Под его стиснутыми веками непроизвольно возникали изображения прошлого, будто он пролетал над своей прожитой жизнью, от младенчества, и раньше, где его зародившаяся жизнь была жизнью его родителей, прабабок, дедов, бесконечно удалявшейся в прошлое родни.
Доска школьной парты, испещренная отливающими бронзой каракулями, которые он наносил, макая перо в фарфоровую чернильницу. Темный уголок двора с тенистой крапивой, в корнях которой волшебно переливается черепок разбитой чашки. Чудесная веранда просторного дома, где он никогда не был, с гнутой качалкой, высоким стройным буфетом, за стеклами бело-розовые горы с далеким голубым ледником. Бородатые, родные лица, старомодные сюртуки, бронзовые чиновничьи пуговицы с двуглавым орлом.
Эти видения таинственно врывались в его восхищенный, обезумевший от страсти рассудок, словно нарушались законы времени, и он двигался вспять по тонкой струне, той, что истекала из-под санного полоза. Ему была страшна, удивительна возможность ей обладать. Сжимать до боли в объятьях. Извлекать из нее вздох, похожий на всхлип. Чувствовать, как она кусает его губы. Как он проникает в ее лоно, укрываясь в ней, становясь ею. Смотрит из нее изумленными, восторженными глазами, но видит ее же, – близкое, раскаленное, окруженное тенями лицо, край шелестящей сенной подушки.
Взрывы страсти были похожи на вспышки огненной плазмы, что толкают ракету, сообщая ей немыслимую стремительность. Эти взрывы со скоростью света уносили его туда, где он еще не был и где предстояло ему побывать. В своем прозрении он начинал узнавать картины, которые не мог объяснить, но с которыми ему в будущем придется столкнуться.
Азиатский город с лепными строениями, кишащий рынками, с гигантским, похожим на хвощ минаретом. На проезжую улицу выносят и стелют ковры – шерстяной, домотканый орнамент, темно-багровые ромбы, кресты. Человек в шароварах, в блеклой накидке раскатывает корявый черно-красный рулон. Вся улица в восточных коврах. И по этим гофрированным, неровным узорам, распугивая кричащих людей, проносятся толстые, с грубым протектором колеса, мелькает зеленая, в грязных потеках броня.