Марина Козлова - Пока мы можем говорить
– А душ Шарко здесь есть? – развивая свою утешительную мысль, уточнил он у будущего великого антрополога.
– Чего-чего? – не понял антрополог, пыхтя и подтягивая полосатые гетры.
Одета Кдани Никитична была затейливо: кроме гетр, напоминающих расцветкой флаг гей-движения, на ней были шорты цвета хаки и просторный оранжевый свитер. И синие армейские берцы. Красота. Все же креативным парнем был ее бывший шеф, раз сумел рассмотреть в этом буйстве форм и красок будущую мать своих детей. Эх, не сложилось. Высокие цели оказались для нее важнее тихого семейного очага. И важнее финансового благополучия, что особенно интересно.
– Дайте ваш рукав, я вам манжет застегну. – Кдани, не дожидаясь реакции Бориса, потянула его руку к себе и, склонившись над запястьем, сказала: – «Семнадцать мгновений весны», финальный эпизод восьмой серии. «Эльза, помоги, пожалуйста». Или не Эльза? Короче, я радистка Кэт, а вы оберштурмбаннфюрер Штирлиц».
– Договорились, – покорно согласился Борис, поскольку решительно не видел альтернативы.
– И поэтому у нас с вами не может быть никаких отношений, кроме дружеских!
– У вас были другие варианты? – озадачился он. – А что, вы серьезно работали архитектором баз данных? Ваш дядя… э-э… не шутил?
– Очень хорошо понимаю ваш вопрос и его подоплеку. Да, работала и совершенно серьезно, но в душе я клоун. – Кдани дурашливо взъерошила и без того буйную шапку волос. – Настоящий коверный, полный идиот. Жаль только, что не рыжий. Чего вы так смотрите? Мне так значительно легче.
– Легче что?
– Жить, что. На некоторые вещи нельзя смотреть без слез. Вам, похоже, это известно лучше, чем мне. – Кдани коротко взглянула на него снизу вверх и вдруг смущенно улыбнулась, как бы извиняясь за свою излишнюю осведомленность. – А Саше с Ириной это известно лучше, чем нам с вами вместе взятым. И Георгию.
– Неужели? – удивился Борис. – Они что, сотрудники хосписа? Воспитатели детского дома для детей-инвалидов? Как по мне, вполне расслабленные и благополучные люди.
– Они – не люди, – сказала Кдани. – Они – арви.
Невозможно, – пишет Гомес, – невозможно, нельзя, смертельно опасно сильно любить, крепко привязываться, бросаться по первому зову, забыв себя и не чувствуя под собой земли, падать на бегу, разбивая колени в кровь, подниматься и снова бежать, задыхаясь, не обращая внимания на потеки крови с грязью на ногах. Ты не сможешь дышать за него, прожить за него, пересадить в другого человека свое сердце. Так говорила Мария Алехандре, да что толку, что толку, когда она растворяется в нем, теряет контур, превращается в тень, не слышит, не слышит…
Борис заложил страницу салфеткой и подошел к окну кухни – вдруг захотелось увидеть озеро. Но с этой стороны дома оно не просматривалось – только дружная тройка голубых елочек да альпийская горка, и еще какое-то хозяйственное строение вдалеке. Возможно, та самая конюшня. Если, проснувшись, он имел твердое намерение душевно поблагодарить хозяев и уехать домой, то теперь – фиг. Теперь он дождется сестер, усадит их напротив и посмотрит в их прекрасные и честные девичьи очи. У него за плечами непростая жизнь и крепкая школа проблемной коммуникации. Люди порой сами не понимают, чего это они вдруг берут и всё как на духу выкладывают немногословному внимательному мужику со спокойным, даже немного ленивым взглядом серых глаз. Если ему все же не удастся понять, кто они и во что его втягивают, он забудет сюда дорогу. Если удастся – дальнейшие его действия будут зависеть от того, что он услышит. В дурацкие конспирологические игры он не играет, особенно в то время, когда Варежка сидит у окошка в своей палате и катает по подоконнику зеленые пластилиновые шарики.
Борис вздохнул и снова открыл Гомеса – наугад.
…вещи могут разбиться, сломаться. Самые яркие краски могут выгореть на солнце – так за несколько лет в наших краях выгорают плотные муслиновые шторы и даже витражи; и все же вещи значительно прочнее, чем люди, добротнее сделаны, крепче сшиты. Мария с детства питала к вещам огромную приязнь и доверие, по-доброму разговаривала со старыми стальными ножницами, с нитками мулине, никогда не обходила вниманием корзину для овощей, любила походя подшутить над шваброй и ведром: чего, мол, стоите тут с умным видом, а ну за дело! Перед пианино немного заискивала, обращалась на «вы», всегда, проходя мимо, останавливалась, чтобы легонько, одними подушечками пальцев, погладить черную полированную крышку. И только вещь, которая выкатилась к ее ногам из кармана плаща Алехандры в тот момент, когда она, Мария, собирала одежду в стирку, смущала и тревожила ее – она понятия не имела, как и о чем с вещью разговаривать, потому что не знала, что это, и вообще видела такую штуку впервые. Металлическая лепешка, тяжелая, будто свинцовая, с ладонь величиной, с овальным отверстием посередине. Не кольцо, не браслет, скорее что-то вроде кастета. И надпись по краю на непонятном языке.
* * *Анна застряла в своем кабинете дотемна, никак не могла заставить себя встать, собраться и выйти за дверь, а когда все же вышла, почувствовала влажный холодный ветер на лице, и стало как будто легче. У старого разбитого крыльца корпуса в процессе нарастания общебольничной энтропии из двух перил уцелело только одно. Анна постояла немного, опершись на него, вдыхая осенний воздух, ощущая ладонью чешуйки ржавчины, потом рассеянно вытерла руку о пальто и спустилась к дороге. Кто-то темный, почти неразличимый в сумерках некоторое время стоял на ее пути неподвижно, а потом пошел ей навстречу. Она узнала Женю, бросилась к нему со всех ног, гладила его лицо, целовала его холодные уши, искала и наконец нашла его губы, пока он, расстегнув куртку, как мог, укутывал ее, и она чувствовала, как крупно дрожат его всегда уверенные руки и бьется сердце под свитером как ненормальное.
– Пойдем в машину, – наконец сказал он.
Анна покачала головой, потому что говорить уже не могла, и молча потащила его за свой корпус, где была ржавая рабица, а дальше ров, заваленный обломками больничных кроватей, разорванными, бурыми от мочи и крови матрасами и какими-то страшными грязными тряпками. Здесь требовался серьезный десант санэпидстанции, здесь ночевали приблудные бомжи, до этого места никогда ни у кого не доходили руки, и сама она старалась держаться подальше. Но вплотную к сетке рос огромный, наверное, двухсотлетний клен, летом обеспечивавший всю территорию кленовыми семенами. Маленькими бесшумными вертолетиками они разлетались над больничным парком, и Анины подопечные дурики, которых организованно выводила на прогулку медсестра Тома, все подпрыгивали, пытались их поймать и радовались, как дети, независимо от результата.
– Здесь? – растерялся Женя. – Ты хочешь… здесь?
Анна кивнула, тяжело дыша, короткими рывками расстегивая пальто, прицельно и с вызовом глядя прямо в его темные сузившиеся глаза.
Он придавил ее своим телом к стволу и прошептал на ухо:
– Мокро. Грязно. Холодно. Технически сложно. Но если ты хочешь, Анечка…
– Не надо. – Она отодвинула его от себя и застегнула пальто.
– А что надо?
– Скажи, что ты меня любишь.
– Нет, Аня, нет.
– Не любишь?
– Не скажу.
В машине он молчал почти всю дорогу, как будто решил, что отныне все слова являются небезопасными. Наконец произнес нехотя:
– Вот же блин. Совратил замужнюю женщину. Умную, красивую, во всех отношениях замечательную. Прекрасного профессионала, хорошего человека, члена профсоюза. Да… И продолжаю совращать. И продолжаю получать от этого невероятное удовольствие. Охренительное, Аня, удовольствие. Гореть мне в аду…
И безо всякого перехода:
– Хочешь, расскажу тебе, что со мной случилось в Гамбурге?
– Пошел ты к черту, – устало сказала Анна. – И Гамбург твой.
Женя подъехал к обочине и остановил машину.
– Не смотри на меня так, – беспомощно попросила Анна спустя минуту, – пожалей меня.
– Как тебе объяснить, – сказал он одними губами, такими, которых нет больше ни у кого, разве что у Патрика Суэйзи времен «Грязных танцев», – как тебе объяснить, когда нет слов, а ты все надеешься, что вспомнишь одно, самое главное, а ты – «любишь, не любишь…» О, Господи, прости грехи мои тяжкие… Мы приехали, Аня, вон твой дом.
* * *Теперь Эмико все реже вспоминала, что когда-то, в другой жизни, ее звали Шань и что она – принцесса из маньчжурского императорского рода Айсинь Гиоро. Да и что вспоминать – родилась она одиннадцатой у девятого принца Айсинь Гиоро Асаки через двенадцать лет после окончания Синьхайской революции, в 1925 году. Революция уничтожила золотую маньчжурскую династию, так что родилась Шань в статусе бывшей принцессы, дочери бывшего принца, внучки бывшего великого князя Су. Их, бывших, мальчиков и девочек голубых императорских кровей, набралось бы на целый пионерский лагерь. Лагерь, да…