Николай Дорожкин - Между Непалом и Таймыром (сборник)
Вдруг за кулисами послышался громкий издевательский смех, и кто-то вызывающим тоном изрёк:
– Это что – румынский оркестр на принудительной свадьбе? Или просто работает комиссия по уничтожению списанных инструментов?
Играть после таких слов было невозможно. Все повернулись в сторону говорящего, и он вышел из-за кулис. В те времена в нашем городе можно было встретить самых разных типов, но такого я видел впервые. Не знаю, почему, но он показался мне изысканно одетым, хотя на нем был какой-то брезентовый китель и явно не шерстяные тёмные брюки. Смуглое лицо с прямым тонким носом, цепкие зеленые глаза, узкие черные усы. Он вошёл и остановился. Магда ахнула, встала с табуретки и тихо пошла к нему, сильно наклоняясь вперёд. Он подхватил её, обнял, сказал еле слышно: «Мама…». Так они стояли минуты три, потом он усалил Магду и заговорил, по мере разворота к нашей компании возвращая прежнюю интонацию:
– Я очень рад, что тебя расконвоировали, я тоже последние годы был бесконвойным… Приехал час назад, нашёл клуб имени нашего благодетеля, иду по коридору – и вдруг слышу твою игру… Откуда в этом городе Бехштейн?.. Да, слышу твою игру, но – на фоне какого-то шума, визга, дребезжания… Мама, неужели ты вынуждена иметь дело с этой компанией?
Магда счастливо улыбалась и согласно кивала, вытирая слезы.
– Но, мама, неужели нельзя тебе одной исполнить этот вальс на прекрасном инструменте? Или хотя бы вот этому юноше, на его аккордеоне – кстати, прелестная австрийская работа… Но зачем все эти шумовые эффекты? – он повел усами на нас. – И самое интересное, – ткнул он пальцем в мой контрабас, – зачем здесь этот… балалай?
– Это не балалай, а контрабас! – не дал мне ответить Эвир и тут же добавил:
– Но в данном случае это неважно… Играли плохо! Репетиция окончена. Завтра в это же время! Магда Францевна, мы вас поздравляем… – и наш маэстро решительно впихнул свой прелестный австрийский аккордеон в не менее прелестный австрийский футляр.
Мы разошлись по домам. Я понял, что одну из множества дорог, открытых перед советской молодежью, перекрыл для меня издевательский шлагбаум. «Балалай!» Надо же…
А человека с усами я встретил в этот же день, к вечеру. Он остановил меня на улице и сказал: «Познакомимся!» Рука была сухая и сильная, в энергичном пожатии не ощущалось ни иронии, ни превосходства. Тогда я и увидел, как дергается его правое плечо, и услышал «гум-гум». Он сразу же объяснил:
– Ранение легкого, сквозное – Севастополь… А это, – он наклонил голову и показал неровно заросший рубец, – это Керчь-Эльтиген!
– Вы моряк?
– Морская пехота, батальонная разведка, капитан-лейтенант… Было! Теперь – о главном. Всё, что я говорил в клубе, относится только к вашей игре на этом инструменте – не более того. Лично вы мне интересны, как, несомненно, и я вам. Именно поэтому мы и сошлись в этой точке земного шара, в определенный день и час. Далее. Можете звать меня по имени-отчеству, можете – по фамилии, но между словами «мистер» и «сэр». Можно и по-американски, одними инициалами – Р. Б. Правда, я их, американцев, не очень люблю, хотя и уважал когда-то, до войны… и до встречи с ними на поле оной. Вояки они оказались так себе. Молодцы, когда десять ковбоев с кольтами на одного индейца с кремневым ружьем… Мне англичане более симпатичны. Во всех смыслах. И что важно – умеют посмеяться над собой. Ценное качество – нам его не хватает. Знаю по себе – я над собой смеюсь только в полном одиночестве или вместе с мамой. Если вы это усвоите, мы будем друзьями. Пока, сэр!..
* * *Р. Б. тронул меня за плечо, вернув к 1969 году:
– Я очень хочу, чтобы вы побывали у меня дома. Увидите уникальную коллекцию. Зрительные трубы и старинные хронометры. Вы не собираете старинные хронометры? Напрасно! Весьма увлекательно и познавательно. В прошлом году мой гость, переводчик из ФРГ, предлагал за хронометр XVIII века новенький «Фольксваген». Но зачем мне этот «ваген» или какой другой? Человек должен быть свободен!
Все это он вещал громко, как с трибуны. Мне было несколько не по себе, но никто в автобусе и не пытался сделать ему замечание, хотя южная публика до этого великая охотница.
– А ещё я люблю рассматривать лица окружающих, выискивая на них печать одухотворённости… или хотя бы мысли! Но это такая редкая жемчужина – мысль! Я уж не говорю об одухотворенности… Ну где она, одухотворенность? – он сокрушенно повёл глазами по салону автобуса. Публика молчала. Я тоже.
– Где одухотворённость, я вас спрашиваю? – повторил Р. Б. Я не знал, где одухотворенность. Дева Верочка, видимо, знала – она потянула повелителя за рукав. Но он, понизив голос и добавив интимных ноток, пресёк ее посягательство:
– Верочка, я встретил друга, и мы с ним беседуем. Бе-се-ду-ем! С вами же мы провели – и чудесно – две недели, и вы ни разу не пытались вызвать меня на беседу! Так обойдемся и сейчас, синьора!
Бедная дева часто-часто моргала. В салоне висела тишина. Все слушали Р. Б. Смотрели не в окна – только на Р. Б. А я, услышав «синьора», снова вернулся в 1952 год.
Он снимал тогда комнатушку в частном доме на Транспортной улице. Обычно я заставал его лежащим на железной кровати, застеленной суконным одеялом. Он читал или, реже, писал что-то карандашом в толстой тетради. Иногда он виноватым голосом просил прийти завтра, потому что сейчас у него «получается». Чаще же откладывал работу, и начиналось наше совместное путешествие по закоулкам его знаний и впечатлений. Нередко я заставал у него «синьор». Только один раз он, не открывая, сказал резко, что занят; во всех других случаях он произносил: «Простите, синьора, с вами было чрезвычайно интересно, а теперь я должен принять гостя!». И синьора уходила, бросая злобные взгляды – нет, не на него, а почему-то на меня!
Писал он стихи, рассказы, пьесы. Где-то они печатались – я видел на столе корешки переводов из газет Саратова, Новгорода, Киева, из каких-то неизвестных мне журналов. Я просил почитать, но он всё откладывал: «Это не шедевры. Потом…» И первым прочитал мне не своё. «Слушайте, – сказал он, – этих стихов вы еще долго нигде не прочитаете и не услышите. Запомните фамилию автора – Гумилев!»
И он читал мне Гумилёва несколько вечеров. Долго ещё образ прекрасного поэта ассоциировался у меня с чертами Р. Б.
Были и его, Р. Б., стихи. Запомнились отдельные строфы «Уральского скита»:
Здесь в прошлом тонет каждый миг.
В большой печи трещат поленья.
И тянет запахами тленья
От заключённых в кожу книг…
Восьмиконечный строгий крест
Хранит далёкую обитель,
И даже волк, таежный житель,
Не обижает этих мест…
А на оторванном листке численника я прочитал написанное его карандашом:
Меня казнят. Костра задушен дымом,
Я повторю в душе свои грехи.
Но никогда трусливым псевдонимом
Не подпишу мои стихи!
…Странно я чувствовал себя, выходя от него. Все волновало – и новые знания, и сладость запретного плода (он предупреждал, о каких авторах не стоит говорить в обществе), и ощущение чего-то необычного, нездешнего, такого далёкого от привычного мне провинциального сибирского мира…
Несколько раз я прокручивал в уме его жизнеописание. У нас в городе было немало «залётных птиц», и разных историй мы слышали множество, да и доверчивостью излишней юные туземцы послевоенной лагерной Сибири не страдали… Но жизнь Р.Б., изложенная им в один из дней, так резонировала с тем, что читалось в затрепанных, подклеенных, не раз переплетённых книгах изобильных казенных и домашних библиотек! (Не только каторжной, но и книжной была Сибирь…) И душа начитанного старшеклассника впитывала всё, что увлеченно вещал тридцатилетний хищноусый офицер и поэт, прошедший адские круги войны и зоны…
Отец Р. Б. был генералом, оставил семью, когда сыну было 12 лет. Р. Б., окончив школу в 16 лет, убежал из дома. Ходил юнгой на паруснике. На Чёрном море попал в компанию контрабандистов. Поступил матросом в торговый флот. Был в кругосветном плавании. Турция, Индия, Япония, Америка… Поножовщина в Сан-Франциско. Любовь с юной китаянкой на острове Таити. Ночевка в лепрозории. Любовь с негритянкой в Рио-де-Жанейро…
Когда я шёл от Р. Б. под грузом впечатлений, окружающая действительность виделась мне жалкой и убогой. Сошло наваждение под вечер, когда я, сам не зная зачем и презирая себя, прикинул на бумаге: сколько времени понадобилось бы человеку на все эти плавания, странствия, переходы? Оказалось – лет пять. А у него – два года… И ещё он до войны успел окончить два курса филфака в Новгороде. Да…
Математика растворила романтическую оболочку, и я вдруг разозлился – на него и на себя. Потом стал подробнее вспоминать его рассказы, и мне показалось, что разные эпизоды звучали с разными интонациями. И выражение лица его менялось. Может, он просто испытывал меня? На глупость, на легковерность? Но так хотелось верить, что необыкновенные приключения бывают не только в авантюрных романах…