Галина Щербакова - Дочки, матери, птицы и острова (сборник)
– Ой! Ой! Ой! – сказала бабушка. – Откуда у нас чемоданы? Мы ж по курортам не ездим…
– Так вы ж тока-тока из Москвы. Я видела его своими глазами. Вы ж мимо нас ехали на бричке.
– Так он же сломался, – сказала бабушка. – Просто раз – и крышка отвалилась.
– Вы жадная, Николаевна, это все говорят. А время-то какое! Война! Надо помогать друг другу!
– Да что вы говорите? – смеялась ей в лицо бабушка. – Война! Надо же! То-то я смотрю, вас тут как подожгли. И на кого ж вы нас оставляете? – Бабушка слегка подвыла последние слова.
Но дама уже ломилась в соседний дом.
Потом все стихло. Кому надо – уехали. Кому надо – остались. Немцы еще только идут. Но где они, мы не в курсе. Приемники у нас забрали сразу, в начале войны. А время уже шло к осени.
Перед самыми немцами случилась запавшая в душу история. Бабушка прячет маму на чердаке, когда во двор приходит женщина «бить морду» маме. Разведенка мама жила, как я понимала по мере взросления, лихо, поэтому место на чердаке было вполне для нее справедливым. Как справедлив был и гнев оскорбленной жены, что сидит на нашем чурбачке и плачет в крепдешиновую косынку. Бабушка же, спрятав под фартуком руки, говорит ей:
– Да что вы взяли в свою голову, женщина? Зачем моей Вале ваш кобель? Сложите два и два: она и он. Красивая женщина в соку и мужчина, с которым бы даже я, немолодая, на одном гектаре не села бы… А уж такие всякие амуры – это ж какую надо иметь фантазию? Вы, дама, просто Лев Толстой. Люди, говорите, видели? А какие люди? Какие теперь люди вообще? Вы, женщина, не видели людей, вы их уже не застали. А эти, которые такое говорят, шваль. Да будь моя дочь дома, она бы плюнула вам в глаза, я бы даже не успела ее остановить. Но ее, извиняйте, пани, нема. Вона пойихала в деревню, до моей сестры. Та вы йи довжны знать, курдюмовская Ганна. Вона вам тоже плюнула бы в очи.
Мы все знали – переход бабушки с русского на суржик был признаком перемены состояния. У нее были два языка и две формы существования. Русский для женщины, окончившей церковно-приходскую школу и прочитавшей «Анну Каренину». Суржик же означал, что перед вами гарна хохлушка, ничего не кончавшая, но ей это и не надо, потому как черт ей не брат. А «Вий» Гоголя она и без образования знает почти наизусть.
Вернемся к той, что плачет в крепдешиновую косынку, а я качаюсь на качелях, будто мне это неинтересно. Ее выпроваживают учтиво и жалостливо. Следующий за тем поступок меня взмывает вверх, хотя он абсолютно в стиле гарной хохлушки из «Вия». Бабушка ударом ноги сбивает с места лестницу, что ведет на чердак:
– Ты там будэш жыты! Там тэпэр твое мисто!
Испуганная мама согнувшись стоит в чердачной дверце. Лестница лежит на земле. От удара бабушкиной ногой из нее выпали две перекладины. Бабушка же как ни в чем не бывало идет на кухню. Мама смотрит на меня, как на последнюю надежду. Откуда ей знать мои детские мысли? А они у меня путаные. Я хочу спасти маму, но бабушка в моей жизни важнее. Я сто раз могу ослушаться маму, но никогда бабушку, ибо она дом, еда, сказка и ласка.
И все-таки я пыжусь поднять лестницу. Куда мне!
– Будешь сидеть, пока не придет отец! – кричит бабушка матери. – Может, он тебе другое место определит!
У нашей соседки уже скрипнула форточка (так у нас называли калитку), и она смотрит в наш двор.
– Сломалась лестница, а на чердаке Валька, – говорит ей бабушка. – Придет дед, починит, Валька и спустится.
– Я хочу в уборную, – говорит мама.
– Потерпишь.
– Может, возьмете нашу лестницу? – елейно предлагает соседка.
– Ой, спасибо, не надо! Не сдохнем мы без вашей лестницы. Потерпим.
Соседка исчезает. Она больше не выйдет. «Спасибо, не надо» – это же в переводе «Не пошла бы ты к черту», а значит, лучше исчезнуть самой.
– И зачем тебе это кобель сдался? – снизу спрашивает бабушка маму.
– Да не сдался он, не сдался! Приставал сволочь – да, так они все такие…
– Ну, посиди там, подумай, – отвечает бабушка.
Но мама прыгает вниз и растягивает лодыжку. И бабушка бежит через весь город к еврейскому врачу, который еще не знает, что его бросят в шурф просто через два месяца. Его и семью не взяли в райкомовский эшелон эвакуации. Он приходит к нам и делает маме тугую повязку со словами, что «эти ноги еще возьмут свое». Они обсуждают с бабушкой приход немцев.
– Жаль внуков, – говорит врач. – Я слышал, они не щадят никого.
– Ну, они ведь враги, – отвечает бабушка. – А наша власть, она вас пощадила? Ваш лучший ученик Ленина Сталин дал вам место в поезде?
– Это, мадам, уже другая история, – отвечает врач. – Давайте мух отделим от котлет.
– Не буду, – упрямится бабушка. – Спросите у меня, боюсь я немцев или нет? Нет! У меня некого убивать, понимаете? Всех уже убили.
– Не говорите такого при ребенке.
– Пусть только попробуют тронуть ребенка.
Теперь понимаете? Они тронули меня, нарисовав не красавицу и умницу, а тощего вороненка с голодными глазами. Нарисовали – и все у них кончилось. Вся их дурья сила.
Однажды ночью бабушка отвезла внуков доктора на свой «фамильный» хутор, на котором был раскулачен и убит ее отец и старшие братья. У нее там были свои люди, и они таки сохранили внуков доктора. Теперь они живут в Израиле и отмечают каждый день рождения моей бабушки. Был даже момент, когда я напрочь этот день забыла, а они мне напомнили. И мне было стыдно, как никогда в жизни.
Удивительным было то, что в школу, открытую немцами, бабушка меня не отдала, а мама очень хотела.
– Арифметика и география, – говорила мама, – одинаковы при любой власти.
– Не надо ребенка перекручивать. Она живая. Эти немецкие школы кончатся через полгода, ну, через год. А что-то не то в головенку ей бросят.
Я плакала. Я хотела во второй класс. Бабушка не сдалась и сама проходила со мной учебники. Я соображала плохо. Не давалось, к примеру, склонение.
– Что тут трудного? – кричала бабушка. – Ты же говоришь абсолютно по правилам.
Тогда-то я и усвоила: правило в нас сидит изначально, независимо от книг. Просто трудно знаемое обозначить специальными словами. Они бывают очень противными. Творительный, предложный, дательный – такая гадость!
Потом радостно вернулась советская власть, и нас на другой же день выгнали с квартиры. Слезам моим не было предела. Я уже несколько лет с косточки растила в нашем дворе «абрикоску». Деревце было мне уже по колено, и я любила его с какой-то материнской силой, дрожала за него.
Власть райкома вернулась в усиленном составе, так как бывшие оккупированные территории считались местом трудным для партийной работы. И ей, работе, нужны были квартиры. Наши опрятные домики – пять штук – были очень кстати. Нас выперли из нашего кооперативного дома, за который дедушка давно выплатил все, в двадцать четыре часа. Дедушка, бабушка, мама с новым мужем и маленьким братиком и я были выселены в одну комнату квартиры на выселках. Две другие комнаты занимали красивые, статные люди, присланные на восстановление шахт из Винницы. Вот когда я поняла красоту истинной мовы, гортанной, певучей, с сочными согласными и распевными гласными.
Так мы все и жили, вырванные с корнями с насиженных мест. Нашей семье еще было хорошо. Двум семьям из других домов вообще ничего не дали. И люди жили в чужих сараях.
Бабушка разговаривала с винницкой красавицей украинкой Марылей, трогала ее длинные, черные как смоль косы и причитала:
– Детонька моя!
И поила ее козьим молоком.
Коза же была уже обречена. У нас ведь не было двора, не было и выпаса. Беднягу привязывали к огромным столбам электролинии, травы там было чуть, и коза доживала свою обреченную старость. А мне было жалко абрикоску. Я хотела ее навестить, но боялась дороги. Надо было пройти балку, два железнодорожных переезда, стадион и так называемый парк с разбитым Дворцом культуры. Его развалили наши, как электростанцию и некоторые шахты, еще до прихода немцев, чтоб ничего не досталось врагу. Дворец взрывали долго, он не поддавался. В конце концов он рухнул, завалив все насаждения, что вокруг, то же было и с электростанцией. Эти места разрухи считались очень опасными.
Но однажды бабушка сказала: «Пойдем к Чумачке». Тетя Лена Чумачка приняла на постой после выселения наш «инструмент». И мы пошли через весь этот «стыд и срам». В крохотном саманном домике наш «инструмент» выглядел как слон в посудной лавке. Он был нелеп, смущен и обескуражен. Тетя Лена была портниха-надомница. Она умела делать клеш, и шестиклинку, и рукава-фонарики. Но главным ее делом были корсеты из парусины, она их прострачивала так, что не то что лишнего нельзя было съесть, лишнего было не вдохнуть.
Мы еще не вошли во двор, а она уже кричала:
– Приходили тут… Спрашивали, чем мы занимались при немцах!
– И что ты сказала?
– А то и сказала! Они ответили, что никаких фактов нет.
– Ну, гадюки! – ответила бабушка.
А дело было насколько простое, настолько и неразрешимое. С результатом этого дела я ездила поступать в университет и поступила. Это была полстраничная справка, что моя мама была членом партизанского отряда имени Щорса. Смешно сказать, но я хорошо знала это отряд. Трое дядек, мой отчим, мама и эта самая тетя Лена. Я не сразу поняла, чем они занимаются, но когда они приходили к нам, то садились за стол, на который стелилась скатерть и ставилась водка. А из-под стопки постельного белья доставалась баночка шпрот и ставилась посередине. Я так и не знаю, съели ли их все-таки или нет. Баночку потом, после ухода людей, убирали, как и водку. Дедушка в это время ходил по улице, постукивая палочкой, и на голове его была белая фуражка.