Мария Голованивская - Нора Баржес
Со мной случилась беда, которой я рада. Со мной произошло нечто, что я не умею описать, объяснить, но что признано мною как важная, неведомая мне раньше, часть меня.
Ты поняла, что ты лесбиянка?
Он произнес это без злобы и брезгливости, но слишком отчетливо и даже громко, так, что сидящие впереди пассажиры оглянулись посмотреть на соседей и заерзали на своих местах.
Отнюдь нет. – Она сумела не заметить и этого. – Я не лесбиянка, хотя я переживаю странный с этой точки зрения опыт. Я просто сделала шаг в сторону и нашла там себя.
А меня ты там не искала?
Она словно очнулась.
Я служу тебе верой и правдой. Принимаю твоих гостей, воспитываю твою дочь, хороню твою мать. Я теплю твое свинство, лечу твои болезни. Я даже составляю тебе компанию в путешествиях и, заметь, совершенно не мешаю тебе жить, а только помогаю, как могу. Неужели я не заслужила от тебя немного снисхождения?
Он не чувствовал больше ненависти. Она всегда вот так блистательно умела выпустить из него реку жалости, как выпускала из себя реку вины. Но сейчас было что-то другое, он слышал в ее голосе звук ветра, трепавшего самолет на посадке, скрип вышедшего на волю шасси, хруст железных птичьих ребер и хребта, принявших на себя все расходы по резкому снижению.
Ты хочешь, чтобы я закрыл на все глаза?
Она задумалась.
Нет, милый, – привычно нежным голосом проговорила Нора, – я хочу, напротив, чтобы ты, наконец, увидел.
Они вышли из самолета, водитель домчал их домой на его ослепительном автомобиле, он распаковал чемодан, вручил подарки водителю, домработнице и, конечно, любимой дочке, всех расцеловал, включая Нору, и отправился в кабинет – провести остаток вечера за инвентаризацией проб и ошибок, вечных «за» и «против», от которых даже он сам не ведал, как устал.
Просьба не беспокоить, – произнес он будто бы в шутку и плотно закрыл за собой дверь.
Мамочка, я так тебя люблю, – эту фразу обожала произносить Анечка, эту фразу любила слышать Нора.
Анечка сидела на кухне, нахватав двоек, и с аппетитом уписывала торт. Нора раздражалась на этот простолюдинский – в отца – аппетит, но решила, предварительно поразмыслив, сегодня вечером не придираться и дать ход материнству в ином направлении.
И я тебя, девочка, что у тебя нового?
Она называла ее «девочка», никак не умаляя этим словом своей к ней любви. Она исполняла все, что считала необходимым для этой «девочки», безукоризненно, как и все, что делала для «него».
Нового ничего, – ответила Анечка и потупила глаза.
Расскажешь сама? – нейтрально спросила Нора, просто выдохнула из себя слова, которые словно мешали внутри.
Нечего, мамочка, – снова тупя глаза, ответила Аня, оставила недоеденный торт и прямо с места рванула к себе в комнату, закрыв уши наушниками с шипящей музыкой.
Аня была папиной дочкой. Светловолосой, с высоким лбом, серыми глазами. Живой, фантазирующей, все пробующей на вкус.
Она боялась матери, не чувствовала, не понимала ее. Она по опыту знала, что мать может вдохнуть в нее ужасную тяжесть и тоску, если она сделает что-то не так, ей станет грустно и тяжко, не захочется ничего, кроме слез, которые исполняют роль душевной рвоты – после них становилось легче.
Она обожала отца, который покрывал ее огрехи, давал ей денег, жарко целовал, называл словечками, от которых делалось хорошо: Анелла, Аникель, Анюль…
Мама нездорова, ты разве не видишь? – часто повторял он, когда ему казалось, что его любимица-дочь недополучает волшебного материнского тепла.
Ее нездоровье было заклинанием, при помощи которого он переключал внимание на себя, завораживал, устанавливал единство кровеносной системы между ними, главное тождество, за которое он нередко хватался, как за спасительную соломинку в отношениях с Норой.
На столе в кухне рядом с тортом остался ее крошечный телефончик с крошечным окошком в ее жизнь. Его тонкая, как у змеи, чешуя переливалась всеми цветами радуги, время от времени он пищал как новорожденный, требуя особенных ласк, предполагаемых его телосложением и характером. Если в ответ на писк дотронуться до правильного сосочка и надавить на него, то створки распахиваются, как раковина, и в окошечке показываются планеты солнечной системы, а сам он принимается щелкать и хрюкать от наслаждения, посылая через окошечко владелице воздушные поцелуи и пульсирующие сердечки.
Нора взяла его в руки, наморщилась. Надавила, открыла.
Ты молодец, Анюха, что попробовала, уважение тебе от нас, – всплыло в окошечке послание какого-то Бо́риса, – а потом еще и еще, из чего следовало, что Бо́рис обеспокоен, что Анюха о-го-го, что дальше будет лучше.
Нора вскрыла другие послания и читала их около часа, пока Анюта не обнаружила, что забыла заветную раковинку на кухне.
Она вошла в дверь маленькой испуганной девочкой.
Из посланий Нора поняла, что с этим придется разбираться до конца, и, преодолевая в себе сомнения, все-таки постучала в кабинет Павла.
Ее никогда не тянуло на дно. Волшебное притяжение дна было ей категорически неведомо.
Но вот его дно иногда тянуло, заманивало на свою глубину.
Она ходила по узкой тропиночке, по краю, натянутому над пропастью, в глубине которой виднелась бездна.
Она балансировала, как могла, чтобы не упасть туда.
Ей не нравилось, не хотелось, не моглось пузыриться и пениться в объятиях запретного, она никогда не плевала на пол и не рассматривала запрещенного, не по умыслу, а от природы, лишившей ее этого магнита.
Читая и плутая в подозрениях, она, конечно, вспомнила и даже несколько раз просмотрела в кинозале своей черепной коробки маленький чудесный фильм про ее второй или третий приход к Риточке. Они долго, словно пылинки, кружатся в лучах октябрьского солнца по комнате, смотрят какие-то альбомы, читают вслух какие-то книги, наслаждаются, несмотря на норино «эго», тягучим голосом русского рока, что-то воспевающего про героин.
А ты, Норочка, когда-нибудь пробовала? – спросила Рита, посадив ей несколько ожогов своими рыжими глазами.
Конечно, нет, – смутилась Нора и нервно закурила.
А давай?
Что давай?
У меня есть марихуана, приятненько и легко. Будешь со мной, Норочка?
Она взлетела и закружилась в воздухе, но уже не пылинкой, а сверкающей бабочкой. Они танцевали с Риточкой под самым потолком в сложносочиненных бликах от лампы и проезжающих уже в вечерней мгле машин, они целовались и клялись первобытными клятвами неизвестно в чем, но, главное, очень надолго, навсегда.
Фильм в черепной коробке заканчивался гимном восходящему солнцу. Нора проснулась в своей постели на заре впервые за долгие годы без тягостного чувства, каких-либо душевных и физических болей, она улыбнулась комнате, в которой столько страдала, свету за окном, всегда казавшемуся ей серым, и тут же написала Рите послание: «Ты ангел мой, спасибо за чудный дар, которого я, наверное, недостойна».
Павел тогда, в Чужом Городе, множество раз перечитывал это послание и не смог вообразить, о каком таком даре писала Нора. Что она могла получить от этой дурочки?
Павел обожал запах дна, его вид, он подспудно ощущал родство, которое знакомо всякому земноводному и всякой рептилии.
Родство с утробой.
Он любил фантазировать, как его предки биндюжили, содержали одесские припортовые притоны. Он чувствовал, что он оттуда.
Он обожал иногда помочиться в умывальник, изобразить скабрезность на стенке лифта. Вырядиться в обноски, надеть сбитые башмаки, не зашнуровывая их, и двинуться по пахнущим мочой улицам куда глаза глядят, на поиск дешевых приключений и пацанских радостей. Он пил дешевую водку, ел в облупленной пельменной те самые серые комочки с кошатиной, ловко поддевая их алюминиевым чудовищем о трех головах. Он сюсюкал с буфетчицами и бомбил на своем роскошном автомобиле, печаля потом состоянием салона водителя Семена.
Наркотики, – грустно заключил Павел, закончив чтение посланий в дочернем телефоне. – Вы обе превратили меня в извращенца, который пробавляется чтением вашей смрадной переписки.
Злоба захлестнула его.
Какого черта! Ты полагала, что твое хулиганство пройдет безнаказанно?
Нора курила, почернев лицом.
Я виновата.
И что?
Она хотела спросить, почему он решил, что речь идет именно о наркотиках, а не о первом опыте интимного толка, но не смогла ничего выговорить.
Может быть, она уже и с твоей Риточкой развлекается, ты не подумала об этом? Там ничего нет про «дивного ангела и чудный дар»?
Нора молча поднялась. Она спросила спокойно:
Ты обвиняешь меня?
Позови ко мне дочь, а с тобой и говорить не о чем.
Аня побаивалась, когда папа звал ее в кабинет. Огромный стол красного дерева и полки с книгами представлялись ей тяжелой броней, за которой прятался ее папа. Когда он ругал ее, всегда мягко и терпеливо, она разглядывала узор на его бархатных темно-бордовых тяжелых шторах – темные лилии без стеблей. Или бронзового ангела на настольной лампе, трубившего в трубу.