Маргарита Олари - Хорошая жизнь
Мы с Аней занимались любовью. Она говорила, я люблю тебя. Я люблю тебя. Нет, это я люблю тебя. Нет, это я люблю тебя. Ты ничего не понимаешь. Произнося эти слова, мы навсегда любили друг друга, и навсегда уже не любили. Зачем мы говорили «я люблю тебя». Не просто так, словно репетируя, словно скоро премьера, у нас главные роли, так мы говорили. В каждой из нас жил страх первого опыта. Мне не хотелось еще раз обмануть ее надежды. Но у нее больше не было никаких надежд. Я ничего не говорила о звездах и православии. Но Ане было безразлично, говорю я что-нибудь или нет. Мне только во второй раз удалось увидеть ее, а не свое состояние. А она не могла смотреть на меня. Для меня вторая попытка войти в реку была первой, для нее последней. Мне не хотелось, чтобы она уходила. Я уставала от происходящего с Настей, и не была убеждена, что Настя вернется. Все это не касалось Ани. Она ушла так же, как пришла, не особо интересуясь моим мнением, и это правильно.
Несмотря на то что я видела в ней няню, медсестру и домработницу, Аня не превратилась в очередную заурядную историю. Меня не переехало чувство вины, нет. Но вместе со своим расширенным сознанием она надломила меня. Я хожу с небольшой поломкой внутри, и мне не хочется ничего исправлять. В погоне за настоящей любовью, скрывавшейся от меня в Питере, я вновь упустила любовь. Как всегда. Аня любила меня, и ради этой любви совершала жертвенные поступки, не оставшись в моей памяти тем, кто меня настойчиво домогался. Она хороший человек. Мне жаль, что я подставила ее на шестьсот долларов и три года. А может быть, и на жизнь, не знаю, только сейчас очень поздно что-либо править. Поздно, никому не нужно. Мы с ней не виделись два года, но недавно встретились. Встретились, чтобы еще раз отметить для себя, поздно. Мы говорили о прошлом, о нас, о чувствах, и она сказала, с кем бы я ни была, кого бы ни любила, все последние годы я чувствую постоянное, неотступное, раздирающее одиночество. И я не хочу с ним жить. Я тебя люблю, но не могу зависеть, не могу выстраивать жизнь как раньше. Аня хранится во мне архивированным файлом с надписью «звезды говорят громко». Не знаю, каким файлом хранюсь в ней я, но люблю ее. Люблю навсегда, и навсегда поздно.
В монастыре у меня началась депрессия, которую Игуменья пыталась лечить приказами обходить церковь. Шли месяцы, депрессия не проходила. Наступило время Великого Поста, но депрессия по-прежнему не проходила. Я вяло выполняла послушания и почти не перечила старшим. Вяло пела, вяло жила. Мир вокруг был блеклым. В блеклом мире завершался пост, близилась Пасха. Наша Игуменья решила отправить старшую регентшу вымыть окна в алтаре. Монахиням разрешено находиться в алтаре, если они выполняют послушание. Но регентша не была монахиней, она была инокиней. Поэтому с огромными от страха глазами, регентша отправилась выполнять свою работу, приговаривая, добром это не кончится. Игуменья воодушевляла ее, ничего, ты выполняешь послушание, все будет в порядке. А регентша все равно говорила, добром это не кончится, не может. И уж не знаю, оттого ли, что она сомневалась в Игуменье, или оттого, что Игуменья действительно не была права, или потому, что регентша не монахиня, может быть, просто так, или зачем-то, но она упала в алтаре со стремянки, когда мыла окно. Я же говорила, говорила она. У меня тоже временами складывалось впечатление, что во всех отношениях положительная Игуменья, все же была для нас большим испытанием, особенно тогда, когда верила в собственную правоту. И если в сестрах худо-бедно теплилось понимание того, что безропотное выполненное послушание оправдает даже безумное приказание, то в Игуменье горела убежденность, что безумных приказаний она не дает, все будет хорошо. В результате падшая со стремянки инокиня лишилась возможности петь и дирижировать хором. У меня все еще продолжалась депрессия. Перед Игуменьей встал практический вопрос, кто, собственно, будет петь и дирижировать на Пасху.
Вечером Великой Субботы я плелась в церковь, совершенно не понимая, что пост прошел, вот-вот наступит Пасха. Впереди радостная, хорошая неделя, Праздник, который ждешь год. Мне было плохо, но стало совсем плохо, когда я увидела на клиросе двух девушек, одну старше, другую младше. Они были певчими Кафедрального Собора, откуда Игуменья их выписала, чтобы поддержать наш хор. До двенадцати ночи оставалось пятнадцать минут, я уныло стояла окруженная радостными сестрами и соборными певчими, которые с интересом разглядывали всех, и думала о том, как же в таком состоянии встречу Праздник. Все вокруг было серым, абсолютно серым. Цвета высохшего асфальта. Мы вышли на крестный ход, потом пели тропарь Воскресению Христову перед входом в храм, но ничего не менялось. Меня съедала серость. Мы вошли, продолжая петь тропарь, сестры улыбались, мне хотелось выть, но у мира вдруг появились цвета и запахи. Запахи витали в воздухе, праздничные запахи, праздничные цвета, и я улыбалась вместе со всеми. Четыре или пять месяцев серого асфальта закончились тогда, в те минуты. Больше депрессия ко мне не возвращалась, даже если казалось, мой мир рухнул.
Когда я вспоминаю падение регентши со стремянки и, как результат, появление у нас двух соборных певчих, мне кажется, все предопределено. Мне так кажется, потому что я знаю, все равно остается шанс. Но той Пасхой их появление было следствием падения регентши. Никто из нас, ни они, ни регентша, ни сестры, ни я, ни Игуменья, никто вообще не имел представления, чем для всех обернется простой приказ вымыть окна в алтаре.
Почтовый голубь
Даже не знаю с чего начать. Даже не начинай. Даже и не начинаю. Нечего начинать даже, и не начинаю. И латать нечего, и даже не латаю, не начинаю даже. Откуда ни посмотрю, откуда ни подойду, даже и не знаю что сказать. Даже и не знаю, кому сказать, если было бы что. А так, совершенно нечего, потому и не начинаю даже. В цеху льют металл, ничего не слышно. В три смены, ничего не видно. Все на местах, а сказать некому. На улице праздность. Все ходят без дела, никому ни до чего нет дела, у каждого свое дело, и не начинаю даже. Остальные не те, кому можно было бы сказать, с кем можно было бы начать. Между вахтой и вахтой, сменой и сменой, улицей и улицей не начинаю даже. Даже не думаю так думать, чтобы начать. Даже думать не хочу подумать такое. Даже отказываюсь уметь начинать, чтобы такое подумать.
Как бы тебе объяснить. Пять почтовых ящиков работают, исправно доставляя мне рассылку и неудобство. Встать, первым делом включить компьютер, посмотреть почту. Может быть, мне напишут. Может быть, может быть случится такое. И мне пишут. Много разных писем. Предлагают товары, услуги, предупреждают, оформляют какие-то заказы. Поставляют в сжатые сроки, оповещают, уговаривают. Почти даром отдают элитное белье и коттеджи в Подмосковье. Дразнят брелоком шпиона, ручкой с исчезающими чернилами, разгадкой тайны фамилии. Отправитель «Граф» написал письмо о полиграфе, а отправитель «Полиграф» о полиграфии. Все хорошо, только ответить некому. Или не хочется, как-то не очень хочется учить английский язык с Полиной в одиннадцать вечера, передавать несуществующему бухгалтеру письмо «передайте бухгалтеру», знакомиться с новыми схемами минимизации уплаты налогов от Виктора, нет, не хочется. А что хочется делать, того делать нельзя ведь, это понятно. Так что даже не начинаю.
Как бы тебе объяснить. В наших с тобой отношениях есть что-то едва уловимое, почти незаметное и весьма бездарное. Нет, отсутствие денег и кризис с работой это как раз очевидно и одаренно. Между цехом и цехом, сменой и сменой, человеком и человеком, все основное находится между звеньев этой катастрофической цепи, у которой нет шансов быть оборванной. К ее радости и моему сожалению. К вопиющему безразличию Рассылочных Дел Мастера. Не послать ли мне подальше Валентину, приславшую письмо с душераздирающей темой «художественная ковка». Или взять и выковать художественно. Как бы объяснить, даже не начиная. Как это сделать. Думаешь, за три дня, что ты не работала, тебе стало легче. Но теперь нужно собраться к понедельнику, окунуться в ненавистное рабочее положение. А без него никак. Без него ребенок смотрит и говорит, что хочет кушать. Кто-то еще смотрит, и нужно, нужно собраться. Господи. Нужно собраться. Чтобы было легче пережить офис с его работой, без нее никак. Нужно собраться. Освободить время, это время наложить на то, а вот это сшить с тем. Здесь успеть, там опоздать. Революционер революционеру не сестра в деле высокого духовного сострадания. Ты мне. Я тебе.
Как тебе объяснить, почему я не пью две таблетки но-шпы. Потому не пью по две, что их у меня нет на завтра. Так и не пью. Как тебе объяснить, ела ли я. Каждый день я завтракаю, только я больше не обедаю и не ужинаю, потому что иначе нечем будет завтракать. Как бы объяснить, что не могу я скакать через турникет, и за билет заплатить не могу, потому что иначе не будет пачки сигарет. А если так, дело совсем плохо. Теперь можно не идти на встречу, сославшись на мороз или снег. В принципе, можно вообще уже никуда не ходить, потому что попросту незачем. В этом случае я посижу в сети часов десять или двенадцать, стану стеклянной в поисках информации, кажущейся нужной, соберу контакты. Просто чтобы лежали. Налажу связь, налажу ведь, тоже просто, на будущее. С какой-то обреченностью художественной ковки.