Александр Терехов - Рассказы
Обзор книги Александр Терехов - Рассказы
Александр ТЕРЕХОВ
Рассказы
ДУРАЧОК
В лазарет я попал в первый раз, поэтому никак не мог избавиться от настороженного оцепенения, вызванного желанием сразу, с первого раза, не допускать промахов и ошибок, которые поставили бы меня в зависимое положение.
Сосед по койке мне сразу не понравился. Он как-то очень живо воспринял факт моего появления.
— Ты ложись здесь, здесь ложись, слышишь? Тумбочка твоя — эта, верхнее отделение. Сколько служишь?.. Салага, значит… Иди пока белье получи, понял?! Да брось свой мешок… Что встал-то, как столб?
Я сначала следовал его суматошным советам, но потом, решив, что дальше больше, и лучше раньше, чем позже, резко выпрыгнул из предложенного ритма: мешок с туалетными принадлежностями и затрепанной «Роман-газетой» подчеркнуто небрежно швырнул на койку и лениво пошел к окну. Опершись на подоконник, стал смотреть вниз на черный от пыли снег, косолапую ворону и малыша с лопаткой, ее неуклонно преследующего.
Моя равнодушная спина привела соседа в раздражение.
— Иди, иди, встал чего? Уйдет сестра-хозяйка, что делать будешь? А тут и пайка скоро. Главврач заметит на обходе, что ты без пижамы, — мигом в роту отправит. Ты слышишь, нет?
«Сейчас он доведет мысль до того, что я своим стоянием подрываю обороноспособность», — зябко подумал я.
— Да ты чо? Оглох? а?
Он дернулся в кровати, чертыхнувшись, достал запропастившийся тапок и зашлепал ко мне.
— Да что увидел-то там?
Он посмотрел вниз, засуетившись, попытался глянуть с моего места, а потом запричитал в ухо:
— Да ты чо? Слышишь, что говорю? Встал чего? Иди, куда говорят. Слышишь? — Последнее слово он прокричал.
Я обернулся и сурово посмотрел на него в упор. Способ испытанный: дураков, а мой сосед был, несомненно, из вышеозначенной породы, он приводит в полное недоумение.
Он был мал и худ, со впалыми прыщеватыми щеками и изогнутым трамплином носом. Голубые светлые глаза под сдвинутыми к переносице бровями смотрели с изумлением. Волосы цвета сухого камыша он аккуратно зачесывал набок, организуя справа беленькую канавку проборчика.
— Ты чо? — Он выругался, определяя мое состояние. — Припух, что ли? Может, тебе подъем устроить в полвторого ночи?
«Ага, устроишь», — пообещал я про себя, не отрывая от него упорного, пристального взгляда, ожидая, когда же до него дойдет, что этим я выражаю только недоумение. Презрительное недоумение.
— Ты что молчишь-то? Идиот. Стоит и молчит, — выдавил он смешок. — Стой, стой… — Он еще раз деланно засмеялся и зашипел, уже отходя: — Душшш-шара!
«Все. Увял», — понял я и пожалел: «Жалко, что не ударил. Я бы врезал…»
Сосед ушел, хлопнув дверью.
Я сел на кровати, уткнул голову в кулаки, стал слушать, как бьется мое сердце, как стрекочет железный кузнечик часов. Я сопел и думал:
«Я правда, наверное, псих… Псих… Это правда, наверное… Больное, издерганное чувство суверенитета… Чушь несу, ведь чушь… Псих просто». — И слушал, как сердце бьется глухо и далеко в теле.
Весь день я ходил оглушенный абсолютным бездельем, тишиной и покоем. Так скорый поезд вдруг резко тормозит на перегоне — и птичий разнобой прорастает сквозь изумленный скрип сжатых тормозом колес, напоминающий о скорости, опалявшей душу. Этим скрипом, несостоятельным и пустячным напоминанием, был мой сосед по койке Шурик Шаповалов, рядовой комендантского взвода, который в гарнизоне обеспечивал охрану проходных.
Шаповалов мрачным взглядом встречал каждое мое появление в палате, сразу замолкал, а когда говорил я, напрягался, пофыркивал и качал головой, выражая бездну презрения к моим донельзя глупым и пустячным словам. Я спокойно смотрел на Шурика-не разозлился даже, застав его читающим мой военный билет, разысканный в тумбочке. «Жур-на-лист», — прочитал он мою профессию и с гадливой насмешкой бросил билет на кровать.
Я не разозлился. Напряжение, заполняющее душу человека в армии в жестком коллективе мужчин, непримиримых к слабостям и скупых на внимание и доброту, — это напряжение разжималось с каждым блаженным, пьянящим часом безделья. А Шаповалов… Это была чепуха, мелочи, пустяки по сравнению с морем свободы и отдыха, которое я пил, задыхаясь. Мой поезд тормозил.
Спать я пошел в полдесятого, оставив без внимания предстоящий фильм.
— Эй, журналист, подъем! — несмело затряс меня за плечо Шаповалов.
Было понятно, что собирается удержаться на грани шутки: то ли опыта для таких дел маловато, то ли увиденный фильм развеселил. Я был не склонен шутить. Сел в кровати, внимательно посмотрел в темноте на часы: убедившись, что до утра далеко, лег лицом к стене, так и не удостоив взглядом будилыцика.
— Подъем! Эй, журналист, подъем, — заныл он, пытаясь раскачать меня, как застрявшее бревно. Я был безмолвен и равнодушен к его потугам. Тогда он уцепился за мое плечо и принялся тянуть, все больше раздражаясь отсутствием реакции. Потом наклонился и крикнул в ухо:
— Подъё-ом! Журналист, подъем! Давай поднимайся! Я глаз не открывал. Он сел на меня и стал подпрыгивать. «Сколько угодно», — подумал я.
Служил он на полгода больше меня, и ему полагалось так поступать, а мне полагалось подчиниться. Но мой поезд сильно затормозил-я демонстрировал полное презрение к «шнурку».
— А может, ты умер? — хихикнул он и просунул свою ладонь к моему лицу. Шлепнул по щеке.
Легко так шлепнул. Обычно. Обычно так и бьют. В грудь или ладонью по щеке. Чтоб не оставалось синяков. Это точно-не остается.
Но он шлепнул меня слегка, играясь, что ли.
Мне надоел скрип поезда. Я хотел послушать лес и птиц, хоть ненадолго.
Сел в кровати. Шурик, улыбаясь в темноте, стоял рядом.
Я аккуратно протер глаза, отвернул одеяло, выпростал ноги, нащупал ими тапки, заправил рубашку в кальсоны, встал, схватил Шаповалова за ворот и рывком притянул к себе. Я сжимал его горло, встряхивал худое тщедушное тело, видел сразу затрясшиеся щеки и повлажневшие, вытаращенные глаза, спокойно сознавая, что, пожалуй, не понимаю, что делаю и зачем.
Он изумленно и зло вскрикнул: «Ты что, журналист?» — и уцепился своими клешнями за мои руки, слабо пытаясь их разжать. «Ты что-о?»-хрипел он и дергал головой, не догадываясь ударить меня.
Я выпустил его, стряхнул с ног тапочки и сел, выдохнув тяжелый бешеный воздух из легких.
— Псих… А все-таки поднялся… Все-таки я тебе подъем сделал… — нервно гнусавил он.
«Значит, не ударит. Все, значит…» — скучно понял я и лег, накрывшись с головой.
Шаповалов тоже стал укладываться, нервно смеясь и гнусавя. Когда лег, помолчал и сказал, заложив руки за голову:
— Журналист, напиши книгу обо мне. А?
— А? — еще раз квакнул он. — Я понимаю, я тебя мучаю… Я криво усмехнулся: видимо, Шаповалов не знал, как могут мучить люди друг друга, а его потуги были смешны и мелки. И сам он уже вызывал брезгливую жалость.
— Книги пишут о людях, которые представляют интерес для всех, — выговорил я правильную фразу.
— А моя жизнь тоже всем интересна. Жизнь обыкновенного, простого человека.
— Твоя жизнь не интересна никому. — Я подсластил пилюлю. — Как и большинства других. О тебе в лучшем случае будут помнить твои внуки, а правнуки уже забудут. Через сто лет уже никто не вспомнит. И никогда не вспомнит. Планета через миллиарды лет погибнет… И ни о ком никто не вспомнит-пыль будет от всего… И кому какое дело до тебя-соринки. — Мне хотелось, чтобы его мелкая душонка замерла перед холодом вечности.
Как замерла моя.
— Соринка… Моя жизнь… Что ты знаешь, журналист, о моей жизни? — сказал он книжно и надуто, подумал, что еще добавить, дернул кадыком и повернулся спиной.
Я засыпал, испытывая чувство, уже знакомое мне: это бывает, когда услышишь чужую исповедь, не захочешь, а заглянешь в чужую душу. И ничего вроде не произошло, а будто ржавчина невесомо-неподъемная легла на душу, и уж не знаешь, как прогнать это чувство.
Его выписали утром. А я даже не знал об этом, просто издали в коридоре увидел его сутулую фигуру с опущенной головой. Он долго оправлял шинель перед зеркалом и зашагал к выходу. Там Шурик опять притормозил, открыв дверь, обернулся востроносым бледным лицом, и дверь хлопнула. Все.
Ушел человек, и постель его заправлена, словно никто там не спал. Время равнодушным ветерком выдует его из памяти. Уже выдуло.
После обеда лазаретовский фельдшер — ефрейтор Клыгин украсил мою спину грибницей банок, и я пластом лежал в кровати, борясь со сном, и слушал треп сержанта Ланга — «замка» комендантов (зам. командира комендантского взвода). Ланг обживал новую кровать и трепался про всякую чепуху.
— Кто до меня тут лежал? Шурик Шаповалов? «Шнурок» из нашего взвода. Как он тебе? Странноватый? Это еще фигня. Он дурачок. Бамбук. С него вся рота укатывается. «Ефрейтор» — кличку ему налепили. Он тогда на третьей проходной стоял, Козлов решил пошутить и говорит ему смеху ради: «Шурик, тебе ефрейтора дают, ребята с коммутатора слышали, как командир роты по телефону об этом трепался». Он, дурак, обрадовался, прибежал к Семаку в строевой отдел, лычки выпросил и за ночь на посту понаклеивал. Утром в столовую на пайку с лычками пришел. Тут его Журавчак, есть у нас такой «дедушка» авторитетный, и остановил. Ты что, говорит, «шнурок» драный, припух, что ли?.. И хрясь оба погона. С корнем. У нас Журавчак такой бич, а Шурик что… млявота… стоит, глядит, моргает, и губы дергаются. Бамбук млявый. Рота на всю столовую ржала, завтрак на пятнадцать минут задержали.