Василий Аксёнов - Десять посещений моей возлюбленной
Жду, не посыпались бы на меня обломки гула – не оглушили бы меня.
Нет, разметало их по небу. И то на секторы не развалилось. Все вроде ладно.
Хорошо – день, хорошо – жить. Хорошие в Ялани люди. И Ялань очень красивая.
Хорошо и тут, на крыше. Мне нравится. Пункт наблюдательный что надо. Чуть ли не вся панорама села и его округа просматривается. Кроме Балахнины и Половинки: одна на маковке горы – недосягаема для взора – за Куртюмкой, другая – около Бобровки – скрыта ольшаником и пихтачом. И если смотреть отсюда, а не с земли, то Камень, кажется, над Кемью круче нависает – так чё-то кажет, выразиться по-чалодонски. Его откосы можно разглядеть. В бинокль. А на них лося или коз диких заметить. Пока еще не удавалось. Но, может быть, когда-нибудь укараулю.
Еще береза бы Линьковский край не заслоняла, тогда б и вовсе. Мирюсь: она мне – как родная. Папка спилить хотел ее – мы были против. Как-то еще послушался он нас. Сильно и сам он сваливать ее, пожалуй, не хотел. Поэтому.
Петь хочется.
Обнимая небо крепкими руками…
Сдерживаюсь. Петь люблю громко. Да и встать для этого придется. Папка услышит обязательно, быстро подыщет мне занятие. Он говорит: Душа поет – работы просит. Я не согласен. Петь можно и по другой причине. Можно и без причины, просто так. Это – не плакать.
Взял книгу. Открыл на закладке. Читаю:
«Потом был запах примятого вереска, и колкие изломы стеблей у нее под головой, и яркие солнечные блики на ее сомкнутых веках, и казалось, он на всю жизнь запомнит изгиб ее шеи, когда она лежала, запрокинув голову в вереск, и ее чуть-чуть шевелившиеся губы, и дрожание ресниц на веках, плотно сомкнутых, чтобы не видеть солнца и ничего не видеть, и мир для нее тогда был красный, оранжевый, золотисто-желтый от солнца, проникавшего сквозь сомкнутые веки, и такого же цвета было все – полнота, обладание, радость, – все такого же цвета, все в такой же яркой слепоте…»
Интересно. Но:
Три дня подряд уже не высыпаюсь: ложусь поздно, а поднимаюсь раным-рано – окучивать картошку. В сон меня клонит, чуть прилягу. Опустив на грудь книгу, начинаю сладко, грезя прочитанным, задремывать, сквозь дрему слышу – стукнули ворота. И голос Рыжего, едва не сразу:
– Дядь Коль, здравствуй, а Олег где?
– Тут где-то был… не на избе ли? Здорово, парень. – Голос папки. – Как там отец?
– Нормально вроде.
– Песни-то пел?
– Маленько было.
– Ну, значит, ладно.
Скрипит, вскоре слышу, лестница. Смотрю.
Появляется из-за кромки крыши знакомая рыжая голова, шарят по крыше желтые, как у кота, глаза. Остановились, на меня наткнувшись. Думаю мельком про него: «Наглец».
– Черный, – говорит Рыжий.
– Ну? – говорю.
– А чё ты тут, на крыше-то, разлегся?
– А чё, нельзя?
– Жара такая… Заболеешь.
– Ну, заболею?..
– И помрешь.
– Тогда тебя возьмут в ансамбль… играть на нервах.
– Я на губной гармошке буду… можно?
– Да хоть на чем, когда помру.
– Ты чё, на солнце перегрелся?.. И так – как нигер. Негров в Ялани не хватало…
Ступил Рыжий на крышу. Ялань из-под ладони осмотрел.
– Ого, – сказал. К чему, не знаю.
Подошел ко мне после, подсел рядом.
– Эх, – говорит.
Шея, лицо и руки у него красные, как наш петух, словно их Рыжий обморозил. Нос обшелушенный, как боб. Веснушки на лице и на руках фиолетовые, как его же, петуха нашего, гребень. Волосы на голове, как сено в не обтесанной еще копне, топорщатся во все стороны. Рыжий, он лишь для пожилых и старых волосатик. Для нас-то – нет, коротко стриженный. Он бы и рад, знаю, отрастить, как мы, до плеч волосы, и уже пробовал, но растут они у него не до, а вдоль да поперек, и сам Рыжий становится тогда похожим на Незнайку, с Луны упавшего, или на Карлсона, свалившегося с чердака. И если про нас можно сказать, что мы отпустили волосы, то про него – нельзя. Не отпускает он, а выпускает их. Как еж – иголки – в обороне. «Тебя б, онуча мятая, в алтирелию отдать, – говорил про Рыжего, про своего мнука, его дедушка Иван Захарович. – Пушки б тобой, башкой твоёй, на фронте чистить вместо шомполу, лутшэ-то способа и не придумашь… Раз в тыш-шу лет такая напась ро́дится, не чаш-шэ. И не у нас, а где-нибудь… в Явроп-пе. Тут и Ялань сподобилась – имет, а мне – дак горе».
В белой футболке друг, в черных, уже линяющих и растянутых на коленях трико в китайских, как у меня, кедах и в пилотке из газеты.
– Квас, чё ли?.. Можно? – спрашивает Рыжий.
– Он, – говорю, – горячий, пить не станешь.
– Да ладно… дома уж обпился.
– Чё тогда просишь?
– Жажда мучит.
– Мучит, так пей.
– Унес бы, остудил.
Взял в руки книгу. Открыл, захлопнул. Говорит:
– Дай почитать. Хе-мин-гу-эй.
– Обойдешься, – говорю. – Ты мне еще Ремарка не вернул.
– Заколебал своим Ремарком, афронигер. Я тебе где его достану?
– Хотя бы корочки.
– Отстань… Ну и печет… Ты и не знашь, как сёд-ни я перепугался…
– Не знаю. Кто бы мне сказал?
– Жарит, как в Африке, в Сахаре… Слышал вчерась, по радиу передавали, солнце падает на Землю. Скоро погибнем. Все. Ишшо приблизится немного. Вспыхнем, как пух. Сгорим. Разом бы шмякнулось – и все… чтобы нам долго тут не мучиться. – Приемник выключил и говорит: – Как заведут свою шарманку… Можно облезть.
– Уже облез.
– Как будто путних песен мало… Ах, чудеса, чудеса…
– Все, Рыжий, хватит… Так и чё?
– Чё так и чё?
– Перепугался ты, и чё?
– А, да, – говорит Рыжий. – Иду от Вовки Прутовых. С горы спустился. А слева лыва-то была возле Куртюмки, на балахнинском берегу. Грязь там осталась. Вижу, из грязи пузыри… Газ, думаю, выходит из земли. Может – метан, может – бутан, может, открытие я сделаю научное… Взял тонкий прутик, тычу в эти пузыри… Оно как выскокнет, как хрюкнет… я чуть в штаны не наложил.
– Кто?
– Я.
– Да выскокнуло…
– Представляшь?.. Кто, кто… Свинья. А кто ж ишшо… Не я же хрюкнул.
– Мог и ты… если в штаны маленько не нагадил.
– Тебя туда бы, я бы посмотрел…
– Но ведь не я, а ты там оказался.
– Кто ж мог подумать… Грязь как грязь.
– И я прутом не тыкаю куда попало.
– Куда попало!.. В пузыри!.. Ты бы не ткнул?.. Я же не знал, – говорит Рыжий. – Я думал – газ. Тебе бы, чё, не интересно стало?
– Интересно… Хороший, – говорю, – интерес, в штаны к тебе чуть не залез. Или залез?
– Заколебал, Истома!.. Чушка. Я ведь сказал. Чё повторять?! – Когда Рыжий начинает сердиться, ноздри у него делаются прозрачными, как крылья майского жука. – В грязи скрывалась от жары, целиком в нее, как карась в ил, зарылась… Один пятак оставила снаружи – дышать ей надо.
– А-а, – говорю.
– Ну, – говорит. – Дошло.
– Дошло. Ты точно утром не в трико был. Помню.
– И чё?
– Да так.
– Лужа обычная – и пузырится… Прошел бы мимо?
– Не прошел бы.
– Ну, вот.
– Мог бы реакцию цепную вызвать.
– Как?
– В каждую дырку нос суешь. Аж облупился.
– Не нос, – говорит Рыжий, – а прутик.
– Вдруг – только ткни там прутиком, и – началось бы, – говорю.
– Чё б началось?
– Война.
– Ага.
– А оказался бы, – говорю, – это американский перископ, просунутый с той стороны земли в Ялань, а не пятак свинячий, и ты б его испортил своим прутиком…
– Ой, не болтал бы, – говорит, – то как старуха… На танцы вечером пойдешь?
– Картошку надо доокучить. Какие танцы…
– Я думал, вы уже закончили.
– Взял да помог бы.
– А в Черкассы?
– Пока не знаю, – говорю.
– Ну, узнавай скорей. Узнаешь – скажешь, – говорит Рыжий. И говорит: – Ага, помог бы. Я вон свою, почти один, четыре дня окучивал, натер мозоли. Глянь-ка, какие волдыри…
– Нашел, чем хвастаться… Девчонка.
– Да я не хвастаюсь, а объясняю… Шибко уж надо, помогу.
– Уже не надо.
– Ну, как хочешь… Если решишь, не вздумай без меня уехать.
– А ты там нужен?
– Зла на тебя, Истома, не хватат. Я же ведь к Дуське, не к твоей. И та ж была моей сначала, а не Дуська, зря уступил тебе ее…
– Ладно, посмотрим. Как получится.
– Уж пусть получится. Ну, я пойду.
– Давай. Счастливо… С папкой среза точить сегодня еще надо будет.
– У нас?
– У вас точильный камень рыхлый…
– А, у Арыниных… Понятно… Ладно, пошел я, – говорит, вставая, Рыжий. – Мамка окрошку приготовила. Тятя не любит долго ждать. Не в духе с самого утра. Не с той ноги, наверное, поднялся?
Пошел Рыжий. Спрашиваю:
– А Люська как?
– А чё Люська? – не оглядываясь, отвечает Рыжий. – Люська как Люська. Люськи нет. Тебе, Истома, чё за дело?
– Да так, за друга беспокоюсь.
– Ты со своими разберись.
– Было бы с кем.
– А фотку чью повесил в гараже?
– Это актриса, Пола Ракса.
– Ой, не смеши меня, то упаду счас.
– Падай.
– Кому другому бы брехал… Если уедешь без меня, – говорит Рыжий, поставив ногу на ступеньку лестницы и повернувшись ко мне лицом, – проткну, когда вернешься, шилом обе камеры у мотоцикла. Потом поклеешь.