Дмитрий Раскин - Хроника Рая
\ Из черновиков Лехтмана \
Полнота истины… если точнее, истина в полноте преодоленности… в пользу? Без всякой пользы. Боль чиста, как ей и положено… Радость хлынула в душу пересохшую, пустую. И больше не надо делать вид, что Беспредельное не знает предела, что Вечность – права, Преходящее – преходяще, что Провидение имеет цель, жизнь – смысл… Больше не надо делать вид и верить, что все, что есть – есть или (точнее и) наоборот – пусть это так, даже так и ничего кроме… Больше не надо быть вровень с судьбою, быть временем, мудростью, сутью – не надо, скорее всего, что за-ради невообразимой глубины Бытия, тебе не данной, не нужной Богу… Ты привыкаешь уже быть объектом для глаза, которого нет… Ты пройдешь по лучу, по дорожке струящейся этого взгляда… покуда сможешь… Ты неуклонно, немыслимо, маниакально затмеваешь в жизни, затмеваешь в смерти. Ты не имеешь своего последнего «не имею», не обольщайся. Не обретешь последнего своего «не-обретения». Твоему сердцу еще предстоит научиться многим простым вещам.
Прокофьев встречал Дианку на вокзале. Сам удивился нахлынувшей нежности. До кома в горле почти. Выпорхнула из вагона. Короткое, но такое нежное, немного смешное прикосновение ее губ, подзабытое уже. Прижалась к нему лошадка такая, на полголовы его выше, статная, хотя где-нибудь лет через пять, скорее всего, располнеет. Блондинка с открытым добрым лицом и изумительными зубами. Как хорошо бы смотрелась на каком-нибудь миссионерском плакате (ее и снимали однажды для обложки буклетика такого толка). Тоже бывшая его студентка. Они с Марией учились вместе в школе, потом на одном курсе, и между ними всегда были какие-то напряженно-подружеские отношения. Как и Мария, она изредка появляется здесь, «на горе». Отдохнет сколько-то у него в мансарде – верхняя точка горы, между прочим. Как-то Прокофьев сказал Дианке про свой чердак, что-то вроде: «мое подполье». Дианка не поняла: «наоборот, мансарда». А ведь была ветеран его семинара и могла бы вообще-то понять. Так вот, отдохнет чуть-чуть (один раз прожила у него целый месяц) и обратно в «долину», в жизнь. Она активистка чего-то такого религиозно-благотворительного или благотворительно-религиозного, он не вникал. Носилась по Азиям-Африкам, добиралась до каких-то подворотен планеты с лекарствами, едой и Словом Божиим. Нет, Прокофьев уважал все это, когда кто-то делает нечто, на что ты сам не способен, это всегда восхищает. Кроме того, Дианка пробовала себя и медсестрой и сиделкой. А тогда на семинаре была у него главной спорщицей, все, конечно же, о Христе. Спорить с нею было неинтересно, как всегда, когда споришь с человеком, которому все ясно, который не спорит собственно, просвещает тебя. Но саму ситуацию, раз уж она неизбежна (Дианка краснела, сердилась, но оставалась на семинаре), он повернул на пользу. Их перепалки подогревали интерес у всей группы, к тому же нужно было что-то им дать для разрядки, плюс Дианка – удобный повод высмеять через нее ту систему взглядов, которые она представляла так искренне. Вот с этой искренности, наверное, все и началось. Потому что за нею душа – простая и чистая, даже жертвенная, может.
Сблизились как-то внезапно. Прокофьев сам не понял – было ли это с его стороны, если сказать словесами, преклонением пред душой или, если опять словесами, желанием насмеяться над этой самой душой? Наверное, и то и другое было. Дианка потрясена. Поняла чуть ли не как «падение». (Прокофьев был первый у нее. Забавно, на шестом десятке первый раз в жизни кого-то дефлорировал.) Но к Дианке тут же пришла уверенность и какой-то даже энтузиазм – она решила, что это миссия: обратить его-агностика, смягчить сердце циника, вывести его блуждающего без высшей Цели к нему самому, хорошему-доброму, какой он и есть – едва ли не так!
Что касается половой жизни: Дианка добросовестно училась, с интересом отнеслась и к изыскам, но чувствовалось, что не дано ей той женской интуиции и трепетности ей тоже не дано.
Она бросилась опекать его, «организовывать» его жизнь, причем сама была совершенно абстрактной, с нулевым опытом, в самонадеянной, с оттенком превосходства, искренности представляла жизнь по агиткам, что печатал их фонд. Будь она агрессивной, это стало б несносно, но она была добрая, и потому выходило трогательно. К тому же она терпеливо сносила его иронию и с какого-то времени даже, неожиданно для самого Прокофьева, стала ее понимать. Возможно, Прокофьеву тогда было просто интересно: как долго это может быть трогательным? Но она как раз окончила Университет и начала освоение карты мира. Переключилась с Прокофьева на остальное человечество. Приезжая сюда, «на гору», уже опекала его в основном по быту, по жизни (например, давала советы, как добиться постоянного контракта), но оставила в покое его бессмертную душу (только если уж к слову). Кстати, о контракте: связь со студенткой запросто могла поставить крест на его работе, но Дианка поняла, что это – тайна. И она хранительница. Даже Мария, самая близкая ее подруга так ничего и не узнала, аунее, как вскоре выяснилось, были свои соображения насчет Прокофьева.
Как-то раз Дианка повезла гуманитарную помощь, просто-напросто еду повезла куда-то к черту на куличики, каким-то борцам за свободу. Но эти борцы, оказалось, испытывали и иной голод. Они изнасиловали Дианку всем политсоветом (или как там у них называется). После этого как раз она и прожила у него целый месяц. Прокофьев старался, как мог, выхаживал, развлекал. (Он ухватился за эту свою роль, чуть ли как не за соломинку в тот момент.) Только исподтишка приходилось звонить Марии, дабы убедиться, что она не приедет (ключей от его квартиры тогда еще не было у нее). Звонил через день, под предлогом, что скучает. Мария была тронута.
Потом у Дианки снова пошли все эти поездки, даже еще чаще. Доказать себе? Городу и миру? Судьбе назло? Она верит в правоту своего дела, но, ему казалось, при таких обстоятельствах она делала бы это и, потерявши веру, может, даже и больше бы делала, ежели потерявши…
...\ Из черновиков Лехтмана \
Бытие, Истина (раз уж нет других слов) пусть еще будет Всецелостность, пусть Вечность, Ничто – почему бы и нет, это только лишь коды.
Эта вина. Их вина. Перед чем? Кто же знает. Задумано так, чтоб не знать. Она неизбывна… Знаю только – не предо мной. Какого надо хотеть для себя основания ,?
Их пределы. Их трепет. Их миг – немыслимый, сущнейший миг, в котором они незначительны. Белизна нестерпимая этой свободы? Какого еще надо хотеть для себя отсутствия основания .?
Как какое-то спятившее небесное тело… как небесная, необязательная, впрочем, вещь, мы, не выдерживающие ничего абсолютного, пусть и преодолевающие порой причинность (вроде бы!), время от времени принимающие собственное трение о Пустоту за музыку Сфер, несемся, обрастая льдом средь немой тьмы…
На полях \
Одна, очень важная для меня, высвобождающая мысль породила столько не тех образов, как всегда (исправлено на часто). Откупиться подлинностью чувства? Я как должник, что настолько не в силах, что не считает даже бешеного роста пени…
А насчет «трения о Пустоту»… надо будет подарить Лоттеру.
Лоттеру предложили прочесть лекцию выпускникам лицея. Это традиция, многовековая (как и всё у них «на горе»). Профессор Университета встречает юношество, зажигая в их пробуждающихся, приоткрытых уже сердцах благоговейную любовь к знанию и тэ дэ. Профессор должен быть преклонных лет, как минимум пожилой. Кстати, Лоттера пригласили в первый раз, видимо, сочли, что он уже соответствует. Что же, со стороны виднее. Его не очень вдохновляла тематика: античная трагедия. Он же не специалист, о чем они думают? Но ему объяснили, что они и хотели именно не специалиста. Кто читал деткам античную литературу? Профессор Флейшер? Так, все понятно. Это какой-то дар убить душу «предмета» путем исследования его подробностей. Самодовольство описательной науки, уверенной непоколебимо в превосходстве описания над описываемым. Флейшер и иже с ним священнодействуют, бьют поклоны, но не сомневаются ни на минуту, что «предмет» им обязан. Блаженные люди и, главное, искренние.
Лоттер сошел с трамвая. В доме напротив лицея среди прочих была вывеска «Электра», ну, конечно же, лампочки, электротовары, всякое, но вывеска следующая озадачила Лоттера – «Медея», надо же, это кафе.
– Господин профессор! – директор лицея господин Лунц своей респектабельностью удивительным образом гармонировал с самим зданием лицея (классицизм с элементами барокко), но когда с ним общаешься, ощущение такое, будто он хочет что-то тебе продать. – Большая честь для нас… ваш уникальный вклад. – В данном случае он продавал Лоттера своему педагогическому коллективу: – Наши ученики читают ваши книги, господин профессор (Лоттер поморщился). Как до нас добрались? (Лоттеру до лицея было две остановки на трамвае.)