Людмила Загоруйко - Куклы Барби (сборник)
Что я ищу здесь, на этой разлитой солнечной благодатью земле, через годы нелюбви, упорного неженского труда, злобы, отчаянья, потерь, смертей, скитаний? Почему я не спускаю с него глаз, ловлю каждый жест (думаю – символ), а ещё тень досады, недоумения, протеста на его лице. Смотрю, как он кормит кур, топит печь, гладит сорочку к утренней церковной службе, и в этой простоте быта и его неспешности одинокого отшельника столько моей непринятой правды, что слёзы душат и не отпускают меня. Слёзы? Какие слёзы? Когда я плакала в последний раз? Не помню. Я всегда была мужчиной, гитлером в юбке, и жила в экстриме вечной войны, когда женщиной – не помню. Любили ли они меня, мои мужчины? Любила ли я их? Честное слово, не знаю, вернее не помню, в растерянности, однозначности нет.
– Когда ты едешь? – спросил он.
– Можно ещё денёк? – В ответ – красноречивая долгая пауза.
– Тогда я еду завтра.
Обозначилось. Он враз повеселел и разговелся. Он пригласил меня приехать в эту чащу ещё. Он предоставил мне свою комнату, рабочий стол, помог отобрать нужные журналы, книги, статьи, а сам умиротворённо возлежал в предчувствии скорого освобождения на троне-кровати, курил, думал. Он ходил вокруг меня в торжественном домашнем дресс-коде: новых носках, отутюженных шортах и свежей тонкой сорочке, вот-вот пустится в пляс. Свобода!
Всю ночь шёл дождь, блестели молнии. В горах запутались клочья тумана, с виноградной лозы на веранде стекали слёзы-капли.
– Поэт, проводи меня, на улице дождь.
Мы шли по петляющей улочке. Зачем я потребовала зонт с хозяином в придачу? Сковырнула мирно отдыхающего мужчину с кровати в такую рань. Я же не люблю зонтов. Они ограничивают мир, сужают пространство. Под зонтом я не вижу неба. Без неба я не могу жить. Да и не хочет он нести надо мной этот зонт с согнутой в конвульсии спицей. Вещь стала бесполезно лишней. Пусть я почувствую радость воды, как томно-капризная орхидея на его окне, пусть поливает меня ливень, смоет с лица усталость и печаль, надвигающуюся старость, сомнения. Маэстро – впереди, я – сзади. Он, как всегда, денди. Чёрные протокольные брюки без пылинки, поверх сорочки кожаная куртка. Полное соответствие торжественности момента. На ногах… Боже праведный, что у него на ногах? Вьетнамки. Чтоб вливалось и выливалось одновременно, объясняет он без улыбки. Я смеюсь, мне нравится.
Под «кваки» вьетнамок проходим мостик через реку. Вот и остановка. Синхронно, с другой стороны улицы подходит дед. Теперь нас трое. Минуту мы все вместе молчим. Заговор. Прощаемся без слов. Он медленно уходит по дороге назад, к себе, наверное, досыпать. Я смотрю ему вслед во все свои близорукие глаза, запоминаю. Он идёт не спеша, медленно удаляется, фигурка-статуэтка. Я знаю почему. Он полон и нельзя расплескать. И хоть на квеври, грузинский сосуд с вином поэт не похож, не тот силуэт, не полнотелый, он несёт в себе впечатления, которые, может, когда-то, не обо мне, косвенно, лягут стихом: Мадам, підемо звідси, нам пора, липневий спір грози якраз доречний… Повернемось до нашого двора. Повернемось… І там посуперечмо.
Я смотрю ему вслед и знаю – сейчас уходит от меня хрупкая материя, которая через минуту станет одним из самых ярких воспоминаний в моей жизни. Прощай, поэт.
Старички
Куклы Барби
– Как у Марины дела?
– Ты что? Она же умерла.
– Кто, Марина? Не может быть, я её недавно видела.
– Когда?
– Весной.
– Этой весной и умерла. А ты не знала?
– Нет.
– Представляешь, выдала дочь замуж за границу и умерла, бедняжка…
– Ай-яй-ай! Какое несчастье, а могла бы ещё жить да жить.
Обычный разговор двух женщин, долгий, как латиноамериканский сериал. Наше ухо ловит на лету и отпускает за ненадобностью бесконечное число уличных диалогов. О чём только ни говорят люди вокруг! Послушаешь – голова пухнет…
Не знаю, как вы, а я люблю на ходу ловить обрывки фраз. Как-то в маршрутке моё внимание привлекла группа старушек, по всем признакам ехавших с какого-то мероприятия. Бабушки выглядели безукоризненно: тщательно одеты и причёсаны. Над лицами пожилые дамы тоже потрудились: румяна пламенели на чахлых щеках последним осенним багрянцем, кокетливый росчерк помады и чуть туши на ресничках, словом, пожилые куклы Барби. На фоне серых, безучастных лиц пассажиров они выглядели впечатляюще: помпезный коллективный выход в свет. Между тем, бабушки вели неторопливую беседу. Диалог был неразвёрнутый, односложный. Мячик незатейливых фраз плавно переходил от одной бабушки к другой, пасс, пасс, ещё пасс. Постфактум обсуждалось какое-то поразившее и выбившее их из оцепенения дряхлой вялотекущей жизни событие.
– Да, всё на высшем уровне, хорошо организовано. А Степан Никифорович был? – тянула фразу, как скользкий чулок, одна.
– Конечно, конечно. Он рядом со мной сидел, – утвердительно закивала с соседнего сидения другая кукла Барби.
– И Люсенька тоже была, племянница, – эхом отозвалась следующая.
– А губки как славно у неё сложились. Глазки тоже закрыты хорошо. Вы заметили? – как бы впадая в сомнамбулический транс, включилась последняя.
– Носик, какой славный, как припудренный, – транс оказался заразный, в него, как в омут, окунулась первая. Разговор как бы снова пошёл по кругу.
«О чём они бредят?» – подумала я. И тут меня осенило. Глазки закрыты… Сомнений нет: почти бесплотные ангелы-бабушки возвращались с похорон и поминок. По всему, чувствовали они себя прекрасно: счастливы, а главное, живы. От приятельницы, с которой совсем недавно они гуськом и рядком ходили на прогулки, осталось лёгкое воспоминание, чувство сытости и ещё что-то, укладывающееся в их сознании в несколько штрихов: носик, губки, причёска. Всё. Больше бабушки ничего не помнили. Они долго жили и уже достигли состояния, когда ты ещё не там, продолжаешь двигаться по инерции, но и не совсем тут. Уставший мозг по-детски радужно и нечётко воспринимает окружающее. Они зависли где-то между тем и этим миром, задержались, и на фоне живых, страждущих, мечущихся и мучающихся, выглядели блаженно счастливыми. Встреча с симпатичными бабульками меня поразила. Как? Неужели это возможно? Я так тяжело отстаиваю своё право на место под солнцем, мечусь, страдаю, рву сердце, в итоге: лёгкая отрыжка на поминках, несколько вздохов и забвение? Возмутительно. Этого не должно быть и быть не должно. Моё ещё здоровое, полное сил естество отказывается верить. Но ведь будет. И никуда от этого не денешься. И стоит ли так судорожно добиваться того, что в итоге оказывается ненужным, цепляться за пустое, ломиться в двери, которые для тебя никогда не откроются… Может, просто тихо жить и наслаждаться. Я не знаю.
День солнечного равноденствия
Наступил день летнего солнцестояния, когда много солнца, дня много, а ночи почти нет. Для стариков – это дни активного бодрствования, потому как ночами их обычно терзает бессонница, но это зимой, где царствует нескончаемая, как вечность, тьма.
Они укладываются спать рано, сразу после программы новостей, просмотрев всё до самой последней закавыки: любимый сериал о жестокой любви, если повезёт, то и два, три подряд, на десерт прогноз погоды, курсы валют (некое гурманское излишество в меню), спортивные программы. С экрана улыбнутся бодрые политики и ничтоже сумняшеся пообещают успеть устроить им напоследок прижизненный парадиз, где будут деньги, льготы, уважение и почёт старости в добротной золочёной рамке государственной геронтологической программы. Диковинное слово их не настораживает и не цепляет. Мимо, мимо, пустой ненужный звук. Сказку на ночь от хорошо одетого дяди-клоуна они покорно проглатывают, как пилюли снотворного, сердечное, мочегонное, может, что-то ещё от простатита и давления: всё разом, в ладошку, одним махом, закинул голову, раз – и всё. Авось, помогут на сон грядущий. Теперь – в люлю. Они ещё топчутся в коридоре, зачем-то прикладывают бдительное око к дверному глазку, в котором видна бледно-пустынная лестничная площадка, прислушиваются к внешним шумам: где-то глухо хлопнули и закрылись двери, пропуская через полоску света чужую жизнь, залаяла дрянь соседская собака, кто-то выругался на лестнице и в сердцах смачно сплюнул на пол. Они ещё привычно поворчат себе под нос, проверят свет, газ (мало ли что, не приведи господи, может случиться), потом навестят туалет, иначе как же спать, до утра не дотянут, затем – в спальню, не спеша, резиновые безумно розовые китайские шлёпанцы звонко с оттяжкой квакают на всю квартиру, разряжая мёртвую тишину почти непристойными звуками. Они взбивают подушки, долго кряхтят, длинно-громко зевают, мостятся, засыпают, без снов, как будто проваливаются в небытие, но вдруг просыпаются, как от внезапного толчка, и уже бесполезно ворочаются всю ночь. Теперь лежать до утра, смотреть в потолок и думать, думать. Почему ночью всё так невыносимо сложно. Жизнь, дети, внуки, утрата близких (встретятся ли там с ними), канувшие в лету горячо любимые друзья, их равнодушие и мелкая корысть, кровоточат незаживающими ранами обиды, недоразумения… Давно должно не трогать, но, чёрт возьми, трогает. Молодёжь не ценит, не бережёт и тяготится, чувство заброшенности сжимает сердце. Ты давно выпал из жизни, пахнешь старостью, не нужен. Уродливый разросшийся на аккуратной грядке лист полыни в мелкую изъеденную насекомыми дырочку, лишняя тень для сладкого огурца или увесистого томата. И уже подушка не «думочка», а камень, голова пухнет, разбухает, разрастается до невероятных размеров, вот-вот лопнет, невыносимо тяжела эта старая голова. Скорей бы избавление утра, звуки дня, шум машин, голоса, но оно ещё так далеко и ночь невозможно пережить.