Никки Каллен - Рассказы о Розе. Side A
– Нравится?
– Да, здорово.
– Могу выпросить одну афишу на память. Их обычно несколько делают – одна оригинал, другая копии. Мне могут даже оригинал…
– О, – Дэмьен прямо представил, как она будет висеть в его какой-нибудь комнате, когда-нибудь, где-нибудь, может быть, у бабушки, может быть, в университете, вдруг у него будет кабинет, он купит для нее обязательно такую же, похожую раму, тяжелую, темную, с проблесками золота, и свечи тоже поставит; ему даже на спектакль идти не хотелось уже – настолько ему понравилась эта афиша, и рама, и свечи, уже целая история; он всё никак не мог глаз отвести от женщины – такой необычной она была в этой своей некрасивости благородной; рассматривая, он понял, что она далеко уже не немолодая, а какая-то как Снежная Королева, как голливудские актрисы, внутри которой время остановилось, и она вечно хороша собой, и морщины ее не берут, неважно, хирургическим путем или душу дьяволу продала. Администраторы в коричневых бархатных камзолах, белых париках, пенных манжетах дружно зазвонили в колокольчики; «пойдем? это второй звонок…»; они стали подниматься по лестнице в ложу – на ступеньках лестницы тоже стояли свечи; дамы ахали и поднимали подолы платьев, чтобы те не загорелись; в ложе они были вдвоем; к ложе был приставлен свой администратор в камзоле и паричке – Дэмьен увидел, что это девушка; она кивнула отцу Декампу, выдала им программку, бинокли, откатила столик, на котором стояли графин с коньяком, графин с водой, стаканы, бокалы и корзина с фруктами; «хочешь?» – Дэмьен взял яблоко, и чуть-чуть винограда; он ничего не ел после сэндвича на крыше; внизу, партер тоже весь был в свечах; это было как перемещение во времени; он высунулся из ложи, рассмотреть людей в партере и других ложах – все были в смокингах и в вечерних платьях, оркестровая яма, в которой настраивается оркестр, и эти свечи вокруг, темнота и сияние; жар, дрожащий воздух; «а это безопасно?» «не очень, но администраторы настороже, с баллонами противопожарными… я же говорю – выпендрежный молодой режиссер»; отец Декамп выглядел почему-то очень усталым; и напряженным; будто тот кусок времени, который они не виделись, он всё же провел в муниципальном месте каком-то, где ругался, умолял, но всё оказалось бесполезным, но ему очень-очень нужно, и он пойдет туда еще раз; Дэмьен вспомнил страшные романы про русские Лубянку и лагеря, и про близких, которые выстаивали очереди, чтобы хоть что-то узнать; хотя Дэмьен видел, как приехали журналисты, и отец Дэмьен фотографировался с распятием и отвечал на всякие вопросы – и, собственно, это всё, что он делал весь день.
– Что с тобой? – спросил Дэмьен наконец; ему хотелось наслаждаться волшебством, но как можно наслаждаться, когда кому-то рядом так плохо, так больно; он уже устал на сегодня от этой драмы декамповской.
– Ничего. Просто… не слишком-то люблю встречаться с родителями… да и устал. Столько говорить одно и то же.
– А ты оперу-то любишь? А то, может, мы зря пришли. Валялись бы дома, ели и смотрели бы что-нибудь по телеку.
– У меня нет телека.
– Хорошо, я бы смотрел что-нибудь по своему ноуту, ты по своему, а потом за какао мы бы опять обговаривали твою речь…
– Речь?
– Ну, проповедь.
– О, Боже, точно. Совсем про нее забыл… Мы можем и вместе что-нибудь смотреть по ноуту…
– Тссс… начинается.
Дэмьен отложил недоеденное яблоко; оно было чудесным, розовым внутри; сладким, но твердым; и пахло медом и корицей; весь первый акт он держал яблоко в руках, мокрое, липкое; во втором акте Дэмьен его доел, но потом руки всё равно им пахли – осенним роскошным запахом; рубина и золота; и еще жар от свечей; восхитительно; осенний театр – сладость и огонь; да, настоящий Хэллоуин; дрожащие огоньки свечей повсюду, мерцание публики – драгоценностей, часов, тканей, бокалов; и Дэмьен подумал опять о Тео, вспомнил вдруг одну его историю – Тео начал ее рисовать и забросил, про театр, который давал представление на площади возле Собора – огромного красивого – Тео нарисовал его действующим – и сгорел от несчастного случая, и там была красивая девушка-прима, и она погибла, или не погибла, но исчезла, и ее возлюбленный, актер, единственный остался в живых, и потом он пытался как-то жить, скитаясь в трущобах, искать забвение в боли человеческой и в вине, хотя был знаменит и красив, и его принял бы любой театр; но однажды увидел ее, погибшую возлюбленную, на улице, в роскошном платье, она вскрикнула, побежала и исчезла в узких средневековых улицах, или он подумал, что это она, и дальше по сюжету он искал ее, искал мучительно, сквозь все слои городского общества; такой детектив аля Уилки Коллинз, поздний Диккенс или даже Эдгар По – навязчивая идея; но рисунки с горящим театром на фоне Собора были настолько потрясающими, что они их даже развесили по стенам, и все, кто заходил к ним в комнату, очень пугались – всё ли с этими ребятами в порядке… Дэмьен стал представлять, что сейчас театр загорится, и все побегут с криками, и театр, весь в золоте, бархате цвета ржавчины, осенних листьев, вспыхнет; портьеры, ковры, стулья, старые костюмы в витринах – и это будет так красиво, страшное волшебство; но тут в темноте, полной крошечных огоньков, заиграл оркестр; партитуры были подсвечены по-обычному, электричеством, но свечи стояли и в оркестровой яме повсюду; а занавес поднялся, и на сцене оказался многоэтажный дом в разрезе; и в квартирах сидели разные люди, занимались своими делами – взрослые, дети; читали, ели, скандалили, готовили; а главное действие, естественно, происходило на мансарде; и от этого многодействия можно было с ума сойти – Дэмьен насчитал десять квартир; одни были ослепительно-роскошные, другие, выше этажами – простыми или даже совсем бедными; но все они были совсем как настоящие, и жили своей жизнью независимо от сюжета оперы – только во втором действии все вышли на улицу. В каждой разыгрывалась какая-то своя история; небольшая квартира, в которой в одной комнате на огромной кровати несколько детей играли и мутузили друг друга, а мама перед этим ушла в магазин с корзиной, наказав старшей сестре смотреть за ними; эта квартира безумно понравилась Дэмьену – дети в штанишках на подтяжках, в белых рубашках, и старшая сестра, девочка лет тринадцати, в сером простом платье с передником и воротничком и полосатых гольфах; она накрывала на стол, потом села штопать носки, но котенок у нее укатил нитки, и она просто села на пол играть с котенком, потом побежала разнимать детей, потом играла и с ними, потом пришла мама, они готовили, по-настоящему, суп, жаркое, вареные овощи, потом ели, потом детей надо было умыть, раздеть, уложить спать; и потом пришел в конце отец, и все выбежали к отцу, и сидели вокруг него и смотрели, как он ест, а потом он их понес всех спать, а потом кто-то из детей заболел, отец потерял работу, ребенок умер, и эти тихое прощание, маленький гроб, и слезы, а потом опять всё наладилось, отец получил работу, а потом они сделали еще одного ребенка, когда опера заканчивалась, мама была хорошо уже так беременна; а в соседней квартире, точно такой же, жил один мальчик, с гувернанткой, и она всё время его учила, они гуляли, тоже ели, им прислуживал дворецкий, а на кухне готовила кухарка – все кухни тоже показывали, и слуг тоже, и их комнаты тоже, у мальчика было много игрушек, и книг, и всего-всего, но ему было скучно, и он всё время подслушивал, что делают другие дети за стенкой; и гувернантка в своей комнате вела дневник и иногда плакала; еще была шикарная квартира, вся в цветах, таких изысканных обоях в цветочек, белых портьерах, с бальной залой небольшой, и там лежала на кровати девушка, и она тяжело болела и умирала даже, харкала в платок, к ней всё время кто-то приходил из мужчин, для кого-то она вставала, кого-то прогоняла, один рыдал возле нее всё время, и однажды даже был бал, и она была вся больная, но очень красивая, и танцевала, и потом совсем слегла; такая отсылка к «Травиате»; и потом еще была квартира писателя, только не нищего, как наши герои, а богатого, успешного, он везде разбрасывал шикарные вещи, сюртуки, фраки, бабочки, жилеты, всё время садился на чашки и часы, принимал женщин, и писал-писал, и мечтал, и смеялся, и злился, носился по комнате, и брызгал чернилами, и у него был старый слуга, камердинер, которому он читал всё, и он что-то советовал, и писатель вносил правки; когда Рудольф начал разбрасывать пьесу, перед тем как сжечь, часть листов вылетела от ветра в окно, и в это время писатель открыл свое окно, и поймал лист, прочитал и пришел в восторг, и начал сразу что-то тоже писать; и у него была рукопись в ящике стола, иногда он доставал ее и писал ее, и целовал ее, но издателям не показывал, и в конце, после бала у той девушки, что болела – самое чудесное во всем было, что дом был как настоящий, всё ходили и встречались, и даже как-то взаимодействовали, были и лестницы выставлены напоказ, и все по ним шастали туда-сюда с подсвечниками и канделябрами – слуги, хозяин, герои; дом еще был очень здорово выстроен, узкий, широкий, с окнами разноцветными, запутанный такой, как Хогвартс, богатые лестницы с красным ковром, и бедные, винтовые, будто на маяк; прямо хотелось в этот дом, побегать, поиграть; так вот, после бала у больной девушки, писатель вернулся, достал опять эту рукопись и долго сидел над ней, а потом запечатал, написал адрес и достал пистолет, и долго думал, приставлял его к виску, но так и не решился; кстати, в него была влюблена гувернантка из квартиры с одиноким и богатым мальчиком; в конце оперы она подсунула ему под дверь свой дневник; в общем, и веселый, и невеселый был дом. Все остальные комнаты были героев оперы и еще пары героев, тоже «богемы» – балерины и модистки. Там была и комната вышивальщицы Мими; на окне стояла роза, нежная, розовая, самая простая – точь-в-точь как у Дэмьена, в красном глиняном горшке; он почему-то так растрогался и рассматривал эту розу в бинокль, будто эта его роза и была, будто она и вправду одна-единственная на свете, как у Маленького Принца; сама Мими сидела спиной к зрителю, пока не начались ее сцены. Рудольф и вообще все герои были молодые, красивые, сильные, яркие персонажи, одеты, как Дэмьен любил, в одежду той эпохи – как-то Тео и Ричи ругались дружно – иногда они не на друг друга орали, а ругали кого-то вместе – что сейчас вообще не найти постановки с «аутентичными» декорациями и костюмами, и все подхватили, что да, это шик – посмотреть Шекспира или Мольера с корсетами, фижмами, панталонами и шпагами; и тогда ван Хельсинг в отместку свозил их на супермодерновую постановку Мольера, где вообще были одни парни, и все были в черном, и только восемь стульев было на сцене, и больше вообще ничего, но при этом играли просто нереально круто – какой-то студенческий театр показывал свою дипломную работу… Когда Мими вошла в комнату Рудольфа и их свечи погасли, оркестр на пару минут умолк, и по залу и ложам пошли администраторы, гася все свечи, и их девушка-администратор тихо зашла в ложу и погасила свечи на столике и в канделябре на стене ложи, а свечу, что стояла на блюдечке на перилах, Дэмьен сам затушил, и девушка ему улыбнулась. Это было завораживающе – свет на сцену дали призрачный, серебристый, лунный, он дрожал, будто небо было всё в тучах, и их нес ветер, и будто весь дом погрузился в сон, и только эти двое остались на свете. Пели они замечательно, играли замечательно; Дэмьен смотрел и смотрел на женщину, игравшую Мими – такая она была сразу и красивая, и некрасивая, и старая, и молодая, и Рудольф был для нее будто один из множества прекрасных молодых мужчин на ее пути, умоляющих о благосклонности, но при этом она была нежная, хрупкая, а не холодная и хищная, – будто она вампир – и уже знает, чем всё закончится; и больше у нее нет сил переживать одно и то же; из века в век; и только ради большой любви потом уйдет она; принесет себя в жертву; головоломное, головокружительное, постпостмодерн – представление захватило Дэмьена, он от восторга перегнулся через край ложи, чтобы всё-всё увидеть, всё вдохнуть; и совсем забыл про отца Декампа – даже смотреть на него забыл, всё время же смотришь на спутника во время зрелища – а как ему, а что он – но отец Декамп был такой тихий, ушел совсем в темноту, что Дэмьен, раздраженный слегка в начале, вообще про него забыл.