Сергей Таск - Лук Будды (сборник)
Я не могу вам сказать, когда он писал, как не могу объяснить, на что он жил. Где – пожалуйста. В Волконском переулке у него была темная комната метров четырнадцати, похожая на уголок мертвого леса. Пни, коряги, причудливые ветки в коросте лишайника. Пол, когда-то зеленый, а теперь облезший, порыжевший, производил впечатление вытоптанной земли. На стене, прямо над широкой продавленной тахтой, впал в оцепенение нарисованный паук, безнадежно запутавшись в настоящей трехслойной паутине. Бражничать здесь большой шумной компанией было очень даже весело, но как в этом холодном царстве ночевали разные сильфиды – для меня загадка.
Вопросы, загадки… они тянулись за Марком, точно мантия за королем, но видели бы вы этого короля! Капцан, по-нашему голодранец, про таких когда-то говорили: прирос к штиблетам зимой и летом. А в шкафу у голодранца висел, между прочим, шикарный бархатный костюм на выход – в театр пойти или профурсетке пыль в глаза пустить. Уж не знаю, была ли профурсеткой Терпсихора, но к этой музе он питал явную слабость. Он даже придумал свой театр – Театр Паузы – и поставил со студентами «Щуки» несколько этюдов. Один я хорошо помню. Во время бурной сцены ревности муж закатывал жене пощечину, на что та с криком «Думаешь, некому ответить тебе тем же?» бежала к рампе. В зале устанавливалось гробовое молчание. Актриса терпеливо ждала своего заступника, но никто на сцену, естественно, не поднимался. Кому охота выставлять себя на посмешище, тем более если где-то затаился третий, тот, кто по роли должен вступиться за свою возлюбленную. Зал молчал долго, очень долго (Марк хронометрировал), и когда раздавался первый нервный смешок, муж подавал дурацкую реплику: «Он вернется только в понедельник». Если актрисе удавалось продержать паузу минуту, этюд считался отыгранным и снимался с репертуара.
Зачем я вам все это рассказываю? Неужто верю, что из осколков, с таким старанием подбираемых, сложится зеркало, в котором этот вдохновенный чудак отразится в полный рост? Верю, не верю, не все ли равно. Складываю, как умею.
В последнем осколке я вижу их вдвоем. Лору и Марка. Марка и Лору. Она только присела на подлокотнике кресла, только сыграла на губной гармошке, кем-то забытой, несколько тактов «Summertime, and the living is easy» – и зима за окном растаяла от восторга, и пни-коряги, по которым давно плакала помойка, беспрекословно освободили жилплощадь, все заблестело-засияло, куда-то уполз чухонец паук, и друзья-приятели, даже самые нетрезвые, гуськом потянулись к выходу, позабывав шапки на вешалке. «Your papa is rich», – нежно ворковала гармошка, а Марк уже сидел рядом, обнимая Лору за плечи и отбивая такт лакированным ботинком. Потом Лора уходила и приходила, она могла бы не появляться вовсе – неважно, чистая вылизанная комнатка все равно бы преданно ждала ее, как ждал он, вдохновенно марая ею же припасенную бумагу. «So hush, little baby, don’t you cry».
Но что он писал! Господи, что он писал!
Оплакал Батюшков безумного Торквато,
безумца Батюшкова в свой черед оплачу.
Когда же и меня признают бесноватым,
найдется рифмоплет, чтоб выполнить задачу.
Он всегда казался мне безумно гениальным, а тут вдруг сделался гениально безумен. Я не о стихах. Им овладел страх. Бывают страхи и страхи. Чего боимся мы с вами? Машин при переходе улицы. Осложнений у ребенка после болезни. – Марк боялся еще одного. Не поняли? Ну, разговариваете вы с кем-то, и вам начинает казаться, что кроме вас двоих в комнате находится еще один человек. Стоит в углу. Смотрит. Слушает. Ощущение не из приятных, верно? Так вот, у Марка это стало навязчивой идеей. Читая стихи в компании, он мог внезапно оборвать себя на полуслове: «Пока он здесь, я читать не буду». Описывать реакцию окружающих, я думаю, нет необходимости. Какой-то студент-медик утверждал, что эти галлюцинации – никакая не душевная болезнь, а просто следствие переутомления. Возможно, он был прав, но это ничего не меняло по существу.
В конце лета у Марка с Лорой вышла… не знаю, как назвать. Не размолвка, не разрыв – пожалуй, объяснение в любви, после которого ей ничего не оставалось, как уехать. Они гуляли по Цветному бульвару, ночью, останавливались под фонарями, целовались. Марк прижимал ее к себе, говорил, что ни до, ни после, что только она, ныне и присно, что без нее он ничто, запавшая клавиша в рояле, – и при этом, по странной логике, выходило так, что с ней он – не он, а как бы призрак, о котором завтра кто-нибудь тоже скажет: еще один… Передаю, как слышал и как понял.
После этого ночного разговора Лора заехала к нему один раз, в середине октября, взять какие-то вещи. Был ранний вечер, но уже стемнело. Она переступила порог и зажмурилась. В комнате одновременно горели абажур, торшер, настенное бра, настольная лампа, еще какие-то светильники. В абажуре было ватт пятьсот. Марк сидел на тахте и подозрительно косился в дальний угол… Я бы ей не поверил, если бы сам однажды не заглянул в Волконский переулок. Там уже было десятка полтора светильников, и все они зажигались с наступлением темноты. Как мог человек спать при такой иллюминации – одному богу известно. Я очень скоро ушел. Все это как-то давило.
А дней через пять меня разбудил телефонный звонок. Со сна я с трудом соединял в уме обрывки. Умер Марк… сосед… что-то с пробками… замыкание… Какой запредельный ужас должен был он испытать, вдруг оказавшись в кромешной тьме! Одна надежда – что смерть была почти мгновенной. Сколько же ему было… 26?.. 27?
Лора приехала раньше всех и, видимо, забрала черновики. Сама она это впоследствии отрицала, но после многократных моих просьб одно стихотворение, несомненно, к ней обращенное, все же показала и даже позволила переписать. Это был сонет-акростих, название прочитывалось по первым буквам строк.
Оставь меня! Вот только плащ накинь.
Другая нынче верховодит – Осень.
А душу, словно кожу шелуша,
отбросим – вот и новая душа,
даст бог, ее так скоро не износим.
И пусть земля, куда свой взор ни кинь,
нага и вроде стариковских десен
обуглена, – смотри, как хороша
чернь этих веток, меж которых просинь
едва сквозит и желтая полынь.
Сиротства флаг да будет трехполосен!
Туман ползет, рекой в лицо дыша.
Во имя утра и дождя и сосен
уйди, моя любимая. Аминь!
Из бесед шестого патриарха школы Чань с учениками
Из бесед: О тайнах бытия
Три сокровенные есть тайны бытия.
О них поговорить хотел бы с вами я.
Загадка женщины – одна такая тайна.
Все дело в линии, как будто бы случайной,
бегущей, как ручей, что бегом одержим,
или как кисточки волосяной нажим,
который обручил, по-детски безогляден,
округлости холмов с обрывистостью впадин,
и женщину познать, я думаю, нельзя,
иначе как рукой по линии скользя.
Рожденье музыки – вот вам другая тайна,
которая людей волнует чрезвычайно.
Чтоб сочетание всего пяти тонов
пресуществилось в дух, основу всех основ,
и зазвучало вдруг мелодией чудесной,
пожалуй, нет пути иного в Поднебесной,
как только выходить из тела своего
и ощущать душой гармонию всего.
А третьей тайною зовется смерть в народе,
но так как смерти нет и не было в природе,
то медитацией займемся мы сейчас:
впустите мир в себя, и пусть он впустит вас.
Шалтай-Болтай свалился во сне
Сегодня ровно три недели, как я, Юта Мюллер, тридцати двух лет, убила человека. Как я счастлива! За это время мне прибавили жалованье, и сразу трое знакомых предложили мне руку и сердце, я уж не говорю о предложениях другого рода, написанных на лицах у мужчин. Георгий, русский эмигрант, говорит, что я свечусь, как Наташа из «Войны и мира». Боюсь, не узнаю я, как там она светилась, – он подарил мне книжку, здоровенный такой том, я полистала и бросила. А Роббер, весь закомплексованный, и не подумаешь, что француз, говорит, что я похожа как две капли воды на Фанни Ардан. Смешной такой, потащил на фильм известного режиссера, Франсуа Трюфеля, и каждую минуту шептал на ухо: «Ну, видишь? Видишь?» И кино, как нарочно, интересное. «Вижу», – говорю, чтобы он только отстал, а он опять: «Смотри, смотри! Ну вылитая!» В общем, кошмар. Наверно, все же выйду за француза, хотя жаль, конечно, менять Чикаго на какой-то Перпиньян. Но не идти же в самом деле за этого сумасшедшего эквадорца, который грозится меня задушить, если я ему откажу.
Надо же! Перебираю: за того, за этого… Поглядела бы сейчас мамочка на свою тихоню, вздрагивавшую от каждого шороха, на провинциальную дурочку, которой занюханный тип, без пяти минут импотент, семь лет морочил голову. Юта Мюллер раздувает щеки и делает вам пфу с самого высокого небоскреба в мире. Ха-ха! Сегодня на работе эта черная обезьяна мне: «Чему, говорит, радуешься? Небось, не свои денежки-то отсчитываешь?» А я ему: «Где тебе понять, что чувствует белая женщина». Ничего, проглотил.