Максим Горький - Том 1. Повести, рассказы, стихи 1892-1894
— Дураки! чем любуетесь?
А потом взмахнул своею железиной и ударил тёлку по голове! Удар прозвучал глухо и мягко, но череп всё-таки раскололся, и это было очень страшно. Тёлка больше не мычала и не жаловалась на боль своими большими и влажными глазами… А Матвей спокойно ушёл.
«Вот он как жалел, этот Матвей! Может быть, он так же бы поступил и с человеком безнадёжно больным. Морально это или не морально?»
— Ярославцев! стойте, вы куда? — раздался звучный окрик.
Он вздрогнул: на крыльце хорошенького домика стоял Лыжин, засунув руки в карманы. Ярославцев вспомнил, что тут именно и живёт Кравцов.
— Я к вам… то есть к нему…
— Ага! Ну, вот спасибо, что поторопились, а то у меня, знаете, работищи без конца. Это Минорный вытащил меня, соскучившись слушать премудрости Кравцова.
Всё, знаете, говорит! Только сейчас задремал. Доктор определил, что пока это не опасно, просто сильное нервное возбуждение, по-моему — тоже. Говорит он, право, не бессмысленнее, чем всегда говорил, но вот много чересчур — это так. Ну, так вы мне позвольте улетучиться. Придёт Ляхов, скажите ему: доктор был и рекомендовал кали, кали и кали… До свидания.
Он протянул Ярославцеву руку, тот молча стиснул её и, задержав в своей руке, шёпотом спросил:
— Отчего это он, по-вашему?
— Отчего? Гм… Как это скажешь? Знаете, всегда ведь он был с зайцем в голове… Захочет пить — давайте из бутылки на окне, это тоже какая-то умиротворяющая специя, вроде кали. Ну-с, иду! Аddiо!
Он перекинул на руку пальто и пошёл.
Ярославцев посмотрел вслед ему и стал соображать, что теперь делать: идти в комнату, где лежит тот, или ожидать здесь, когда он проснётся и заговорит? Ему представлялось, что как только Кравцов проснётся, так сейчас же выкрикнет высокую, звонкую ноту, вслед за ней начнёт говорить быстро и громко, так, как говорят бойкие бабы-торговки, и это будет походить на барабанную дробь.
Он думал и шёл, наклонив голову, не отдавая себе отчёта в том, куда идёт.
Все его думы вдруг как бы сгорели, на душу осыпался их пепел, — осыпался и покрыл её тёплым пластом тихой печали.
Скверный аптечный запах заставил его очнуться. Он стоял перед дверью в маленькую комнату, в ней царил хаос: стулья были сдвинуты на середину и стояли неправильным полукругом перед койкой; на полу валялись рваные бумажки, книги, черепки тарелки, красный вязаный шарф. Перед койкой стоял круглый стол со стаканом жидкого чая. Из-за доски стола не видно было головы человека, спокойно вытянувшегося, вверх грудью, на койке. Одно из двух окон комнаты было завешено синею тряпкой, другое заставлено банками цветов, и сквозь них видны были кусты шиповника, акации и сирени в палисаднике.
Осмотрев всё это, Ярославцев поднялся на цыпочки, подняв кверху указательный палец правой руки, как бы предостерегая от чего-то сам себя, и двинулся к койке, плавно взмахивая в такт своих движений левой рукой. Подойдя к столу, он нагнулся через него и, удерживая дыхание, заглянул в лицо больного.
Оно очень похудело с той поры, как Ярославцев видел его в последний раз, но и только. Вообще же оно было спокойно, как у всех спящих людей. Ярославцев облегчённо вздохнул. Он представлял себе, что болезнь наложила на лицо Кравцова какой-нибудь уродливый отпечаток, искривила, изломала его. И он отошёл прочь, улыбаясь, в высшей степени довольный своей ошибкой.
Но вдруг, обернувшись в сторону, он увидал, что со стены на него смотрит чьё-то искривлённое странной улыбкой лицо, бледное, с прищуренными глазами и всё дрожащее от сдерживаемого возбуждения. В уровень с этим лицом была поднята рука с вытянутым указательным пальцем, — она как бы грозила и, вместе с лицом, была полна ехидного торжества.
По жилам Ярославцева пролилась холодная тоска, сжав ему сердце предчувствием чего-то неотразимого, рокового, и, подавленный ею, он тихо опустился на стул. Потом он почувствовал, что под кожей левого бока у него вздуваются и тотчас же лопаются какие-то пузырьки, отчего ему стало тоскливо-неприятно. Он снова встал, стараясь не смотреть на ту стену, с которой ему грозили, и с гнетущим ужасом вспоминая, где он видел раньше это исковерканное лицо, в котором есть черты, знакомые ему?
«Неужели это оно, — то существо, которому всё известно?»
Перед Ярославцевым вдруг распахнулась тёмная пропасть без дна и края, полная бесформенного, гнетущего мрака. Он отшатнулся, крепко зажмурив глаза. Его тянуло вниз, и он почувствовал, что если не откроет глаз, то сейчас же полетит туда и будет лететь без конца, замирая от страха и с каждою секундой всё сильнее ощущая его.
Он дрогнул, быстро взглянул перед собой и вздохнул свободно и легко: он был тут, в комнате Кравцова, и под ногами у него был твёрдый пол, в чём Кирилл убедился, сильно надавив его ногой. Тогда ему снова страстно захотелось ещё раз взглянуть туда, на стену… Осторожно приподнимаясь со стула и в то же время поворачиваясь назад, он увидал его, это лицо; но теперь оно было только жалко и, выражая напряжённое и боязливое ожидание чего-то, замерло в этой мине. Он узнал себя.
«Это зеркало… Д-да-а!» — догадался он и увидел, что рама зеркала была сверху, справа и слева закрыта повешенным на него белым полотенцем, а снизу её скрывали рамки карточек; обои комнаты были тоже белые, — вот почему зеркало было незаметно и так напугало его. Но это открытие не убило в нём тоскливого предчувствия, даже ещё принесло с собой нечто, подчёркивающее это предчувствие. Кирилл Иванович, глядя на своё отражение, задумался.
«А ведь это я сам схожу с ума!» — вдруг проникся он весь острою мыслью, вызвавшею во всём его существе тихую, ноющую боль, точно все его мускулы сразу напитались промозглою и влажною сыростью погреба. Ему захотелось кричать, звать на помощь, он чувствовал, что уже оторвался от земли и падает куда-то сквозь палящие зноем слои воздуха. В его груди нестерпимо ныло, — он схватился за неё руками и стал крепко растирать её, — в голове билась уничтожающая мысль и, не затемняя её, кружились ещё какие-то обрывки мыслей, воспоминаний, целый вихрь, точно в его мозгах всё было разорвано, разбито, исковеркано и в ужасе разбегалось перед этою мыслью о безумии.
Он открыл рот, глубоко вздохнул и, вобрав в себя страшно много пахучего воздуха комнаты, напряг грудь, чтобы крикнуть.
— Дурак! Противная рожа! — раздался презрительный и насмешливый голос. — Что ты строишь себе гримасы, когда ты сам не более, как гнусная гримаса природы?
Шпион! Ф-фа!..
Кирилл Иванович быстро обернулся с выпяченною вперёд грудью. С койки, упершись локтями в подушку и подпирая подбородок ладонями, смотрел на него Кравцов глазами, полными ядовитой иронии и лихорадочного блеска. Усы его ехидно вздрагивали, а брови всползли к щетинистым волосам, стоявшим на голове ершом. Губы были искривлены в сардоническую улыбку; он поводил ноздрями; всё лицо его неустанно содрогалось, образуя тут и там кривые узоры морщин, — он был уродлив и страшен.
«Вот кто сумасшедший! Он, — не я!» — вспыхнул новою мыслью Ярославцев, и эта новая мысль уничтожила ту, которая угнетала его.
Он выдохнул из себя целый столб воздуха и почувствовал, что холод и ужас, сковавшие его мозг, исчезли. Ему было невыразимо приятно смотреть на искажённое лицо Кравцова, и чем больше он смотрел, тем полнее сознавал себя.
«Вот что значит — сумасшедший! — воскликнул он внутренно. — На кого он похож?..
На дьявола, которого один святой поймал в своём рукомойнике и запечатал его там своим крестным знамением!»
Это сравнение ещё более подняло Кирилла Ивановича в своих глазах, и он сейчас же, вслед за ним, с глубокою верою в себя и с восхищением подумал:
«Разве это не верно? Разве человек с мыслью, затемнённой безумием, способен на такой широкий шаг в прошлое за образом, нужным его мысли?»
А Кравцов всё говорил едкие слова, не сводя с него пылающих глаз.
— Слушай, ты — шпион!
Ярославцев подвинул стул ближе к койке и с приятной улыбкой, протянув руку Кравцову, сказал:
— Марк Данилович, что с вами? это я!
— Ну да, это ты! Я знаю, ты шпион и пришёл наблюдать, как я думаю. Ты не узнаешь, не откроешь ни одной моей мысли. А я спасу их всех, я знаю, что им нужно… Я понял!
— Марк Данилович! — убедительно, ласково и радостно говорил Ярославцев.
— Разве вы меня забыли?
— Тебя? Забыть? Нет, вас нельзя забыть, вы всюду… Вы — это мухи, вы — это тараканы, клопы, блохи, пыль, камни стен! Вам прикажут — и вы принимаете на себя все формы, воплощаетесь во всё, исследуете всё, — и следите, как, о чём и зачем люди думают. Но вы всё-таки слабы! Я же — могуч! Во мне пылает бессмертный огонь желания подвига! И вот я, как Моисей из Египта, выведу вас из жизни, из помойной ямы, где вам так хорошо дышится. Выведу, и придём мы в обетованную страну, где воздух слишком чист для вас и где, поэтому, вы не можете жить. Там я напою моих братии из Кастальского источника свободы, и воспрянут души их к жизни творчества… к жизни подвигов… к жизни всепрощения и воссоздания человека! А вы, как египтяне, погонитесь за нами и исчезнете, потонете, захлебнётесь в море собственной гнусности, найдёте смерть! Ибо вы в себе носите смерть!