Николай Гарин-Михайловский - Том 1. Детство Тёмы. Гимназисты
Каким-то инстинктом он все-таки добрался до своего дома и, выдержав стремительную атаку своей ворчливой хозяйки, прошел к себе в комнату и повалился на кровать. И кровать, и он сам, и вся комната вдруг закачались, как в море. Голова Беренди закружилась, и он почти не помнил, что дальше было. Сквозь какой-то сон в окне вдруг мелькнула испуганная, исковерканная ужасом физиономия Фроськи, что-то ухнуло — не то Фроська, не то он сам, и Берендя опять потерял сознание.
Его разбудили уже утром резкие толчки хозяйки.
С перепою, с туманной еще головой он слушал, смотрел, как властно прыгал перед ним жирный живот хозяйки, и ничего не понимал.
За хозяйкой стоял полицейский, и из двери выглядывали еще два-три лица.
— Да говори же ты, проклятый, говори?! — потеряла терпение хозяйка и стала трясти Берендю за плечи. Он тупо, не сопротивляясь, дал себя трясти и хриплым голосом равнодушно спросил:
— В чем дело?
Он провел рукой по лицу и оглянулся по тому направлению, куда тыкал жирный палец хозяйки. Там на полу у окна лежал какой-то чемодан, и на торчащей простыне был большой след алой крови. Берендя с широко раскрытыми глазами смотрел на это кровяное пятно. В нем было что-то такое страшное, что и его кровь стала вдруг стынуть в жилах. В напряженной памяти вдруг мелькнуло ночное видение Фроськи. Он смотрел, вслушивался, и страшная истина начала обнажаться. Хозяина и хозяйку Фроськи зарезали; Фроська исчезла; хозяйка Беренди, войдя утром к нему, к ужасу своему увидела окровавленный чемодан. Зная связь Беренди с Фроськой, она, чтобы оградить себя, бросилась к городовому.
— Глупости все это, — произнес машинально Берендя.
— Нет, голубчик, не глупости, — благим матом заревела хозяйка. — Я женщина честная, одинокая, пустила тебя, проклятого, не на позор свой.
— Господин, — вмешался городовой, — каким манером этот самый чемодан мог очутиться у вас в комнате?
Беренде вдруг стало так пусто, точно весь мир куда-то провалился и никого, кроме этой жирной хозяйки и этого городового, не осталось в нем.
«Что мне с ними делать и куда уйти от них?» — пронеслось тоскливо в его голове. Как прибой и отбой, все мысли отхлынули на мгновение из его головы. «Умереть!» — тихим плеском ударилось в голову бедного философа. И сразу какая-то сила выхватила его из бездны и подняла на недосягаемую высоту. «Смерть — двери в царство свободы!»
Берендя поднял глаза и, всматриваясь спокойно в серую шинель городового, проговорил:
— Я…я убил их… п…пьяный был… рассердился, что Ф…Фроська куда-то убежала, и… и убил их.
Бедная хозяйка отскочила до самой двери.
— У…у меня при…припадки безумия и прежде бы…бывали…
Наступило паническое гробовое молчание.
— Как же теперь? — разводя руками, тихо, точно совещаясь, спросил городовой, — в участок, что ли, его?
Беренде надо было только выиграть время.
— Б…без разрешения ги…гимназического начальства, — быстро ответил он, — нельзя… Н…надо спросить… Во…вот вам мои сапоги… Я…я без них не уйду… В…возьмите чемодан.
Городовой и все другие вышли наконец из комнаты. Берендя остался один, он встал и долго смотрел вперед. Он не жалел и даже радовался этому новому барьеру: смерть — дверь в царство свободы, — твердо засело в его голове. Это был якорь, за который схватился он всей силой, какая была в нем. В эту дверь пройдут все — рано или поздно. В эту дверь ушли величайшие умы и вся суета земли, эта дверь теперь отворяется для него. Отворяется?! Берендя присел к столу, потому что ноги его вдруг ослабели и не хотели больше держать его. Он подвинул какую-то книгу и с горьким чувством оттолкнул ее.
«Нет, не надо больше книг, — сжалось сердце Беренди. — Не надо книг, не надо друзей, никого и ничего не надо».
Лицо Беренди дрогнуло, спазма сдавила горло. Он судорожно схватил карандаш и написал:
«Я не хочу больше жить, потому что жизнь злое и безнаказанное издевательство».
Оскорбленный, он бросил карандаш и, страстно сверкая глазами, закричал в ощущении счастия небытия:
— Я хочу правды, уважения, хочу любви, хочу вечной свободы… И я найду их…
Рыданья оборвали его голос.
Надо было спешить, пока он стоял еще на высоте своей обсерватории и смотрел в бесконечную даль. Там, внизу этой обсерватории, шумела и волновалась какая-то темная разъяренная бездна. Тонкий маяк качался, дрожал в своем основании и вот-вот готов рухнуть туда вниз, в эту страшную бездну, рухнуть вместе с ним, чтобы больше никогда не подняться. Нет, не ему выплыть оттуда, это говорила ему теперь вся его слабая воля. Он уж раз был там, в этой бездне, — он целые сутки был в ней. О! надо спешить, пока не оставили силы…
Яшка в порыве страха, который охватил его вдруг, когда он очутился в сонной квартире мещан, куда забрался, чтобы утащить из комода деньги, зарезал ножом, взятым для самообороны, спящих хозяев. Его страшный глаз сверкал и вместе с ножом, казалось, страстно погружался в мягкое горло его жертв.
Онемелая Фроська так и замерла над этой неожиданной развязкой, стоя у входа маленькой мирной спальни с мерцавшей лампадкой.
Все подернулось ужасом какого-то тумана. Кажется, шевелятся эти зарезанные, или спят они крепко с алой лентой на шее и шевелится только там, в горле, тонкая струйка, что дальше и дальше тянет эту алую ленту. Ирод Яшка что-то шепчет, что-то сует, куда-то толкает. Ох, глаз, глаз его! Не видеть! Страшно!! Темная ночь, пустая улица, кровь на простыне, что торчит из чемодана… Ах, аспид, что он сделал?! Куда ей деться с этим страшным чемоданом? Назад?! К алым лентам?! Желтоглазого квартира?! Фроська стремительно бросилась к окну, распахнула его, заглянула в окно и, бросив чемодан, побежала без оглядки вперед.
— Стой, — остановилась она на мгновенье, — где ждать-то он будет, ирод?!
Она напрягала свою память, хотела вспомнить. Но все тонуло в том же страшном кровавом тумане, сквозь который только отчетливо, рельефно смотрела на нее маленькая комната, два спящих в алых лентах, что шевелятся… Минутами ей казалось, что кто-то гонится за ней, какая-то простыня в крови волочится, и в диком ужасе она неистово бежала дальше и напрягала все способности своего приросшего к чему-то мозга, чтобы придумать какой-нибудь выход.
На рассвете ее остановил грозным окликом городовой.
Она так и обмерла, так и впилась в длинный нос, маленькие глаза, какой-то мягкий пушок, покрывавший лицо и шею страшного городового.
— Стой, девка! Куда бежишь? Говори всю правду без утайки: зачем подол в крови?!
— Ой! Ой! Ой!
Она присела, поднялась опять и в какой-то истоме положила руки на плечи городовому.
— Ну, ну, говори, — смягчая свой суровый тон на тот мягкий и властный, от которого Фроська чувствовала, что никуда уж не денется, поощрял ее городовой.
— Ой, дяденька! Ой! Ой! Ой! дяденька, голубчик ты мой! — откинув голову и не отнимая рук, по временам совсем прижимаясь к городовому, выла Фроська и начала свой путаный, точно страшный сон, рассказ.
По временам городовой терпеливо направлял ее:
— Кто он?.. говори ты по порядку.
В участок привели Фроську, и явился городовой от Беренди. Опытный пристав скоро распутал всю историю и, поняв, что Берендя спьяна чего-то наврал на себя, сам пошел к нему в квартиру.
Но Беренди уж не было в живых.
В простенке между двух окон висел бедный философ с поджатыми коленками и страшными, совершенно разошедшимися и выпученными глазами смотрел твердо и неподвижно на вошедшего пристава. Какая-то загадочная тайна застыла в этих глазах, та тайна, которую точно постиг он уже там, в своей петле, и не смог сообщить ее: только от напряжения нечеловеческого усилия вздулся, посинел и выпучил свои страшные глаза.
XXII
Смерть Беренди произвела потрясающее впечатление между учениками и в их семьях. Шли жаркие, страстные дебаты. Аглаида Васильевна жалела искренне Берендю, но видела во всем недостойную слабость и бессилье его слабой натуры.
— Все, все фальшиво от начала до конца! Несвоевременное развитие, нравственное напряжение и упадок сил — все должно было привести к этому. Ах, это такой наглядный пример той ошибки, в какую дало увлечь себя общество всеми этими скороспелыми учениями Добролюбова, Чернышевского, Писарева. Они, титаны, потянули за собой этих маленьких пигмеев… и сами не справились, и этих изуродовали.
Сердце Аглаиды Васильевны обливалось кровью, когда она вдумывалась, обобщала и связывала в одно все непонятные и печальные явления тогдашней русской жизни.
— Боже мой, люди совсем потеряли голову! Господи, спаси и пожалей бедную Россию!
Новый генерал-губернатор, двоюродный брат Аглаиды Васильевны, приехав, отнесся к ней с той родственной любезностью, на какую она и не рассчитывала.