Николай Чернышевский - Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу
– Не смейтесь надо мною, Марья Дмитриевна, хоть я и заслуживаю того. Пусть моя вчерашняя печаль была глупа, но она происходила от искренней любви к вам, не вам смеяться над нею. Пусть мои вчерашние мысли были экзальтированы. – но экзальтация была от расстройства головы страданием, которого я не стыжусь. Она добрая девушка, и защищать ее – хорошее дело. Я слишком перепугался и доходил до нелепости, но я так любил вас, и как же мне было не потерять рассудок?
– Но теперь вы разлюбили меня, и ваша голова пришла в порядок. Вы можете давать хладнокровные, умные советы. Жду.
– Прошу вас, будьте добрая и не смейтесь надо мною. Будем говорить серьезно.
– Будем. По вашему мнению. – я должна остаться здесь. Но пока я здесь, каждую минуту может обнаружиться, что Виктор Львович – мой любовник. Как быть мне с этим опасением?
– Забудьте о нем. Дело вовсе не так важно. Когда обнаружатся ваши отношения к Виктору Львовичу, тогда вы и уедете. Тогда будет ясно: он пожертвовал любовницею для дочери. Это не поколеблет, а напротив, даже укрепит ее доверие к его отцовской любви.
– Я и сама так думала, пока думала одна. Теперь не могу. Если я не уеду, вам будет казаться, что я лицемерила вчера, говоря о своем желании уехать. А я хочу сохранить ваше уважение, насколько это возможно. Впрочем, это не главное. Гораздо важнее то, что очень неблагоразумно мне оставаться здесь. Пока я раздумывала одна, я увлекалась энтузиазмом. Он давал мне силу и пренебрегать опасностью и забывать, что чем меньше привычка думать обо мне как о горничной, тем выгоднее для меня. Разговор лучше раздумья, потому что охлаждает, принуждает образумиться. Я не могу оставаться здесь, Владимир Алексеич.
– А интересы Надежды Викторовны?
– Что же делать, Владимир Алексеич? Не присудим же мы ей век оставаться здесь. Не идти же ей в монахини. Раньше или позже, надобно ж ей вступить в жизнь, быть окруженной искательствами, делать выбор. Рассуждая по-вашему, следовало бы отнять у нее приданое. – да и того мало. – сделать, чтобы женихи не могли рассчитывать и на наследство после Виктора Львовича.
– Почти что так, Марья Дмитриевна.
– Идите же и скажите Виктору Львовичу, что я уезжаю. Послезавтра. Хотелось бы завтра, но уже пропущено время дня, когда привозят нам почту. Завтра вы получаете письмо, в котором говорится, что место гувернантки для меня найдено. Торопиться так, чтобы собраться ехать в тот же день, это было бы неловко. Так и быть, до утра послезавтра. Идите же и скажите ему. Я не просила бы вас, но сама не могу увидеть его скоро.
Я отговаривал. Но она была слишком счастлива тем, что решилась. – «Здесь каждую минуту может поразить меня удар, от которого мне трудно будет оправиться. Для Надежды Викторовны не велика беда, если бы я оставалась дожидаться, пока он разразится. Но я не могу пренебрегать своими интересами». – Она ушла, не дослушав моих убеждений. Правда и то, не стоило слушать их: что резонного мог я возразить на ее решение? – Невозможно бесконечно отсрочивать вступление Надежды Викторовны в свет. Не в монахини же идти ей в самом деле. Два-три месяца отсрочки уменьшат ли для нее опасность полюбить негодяя. – или хоть и не негодяя, а все-таки человека, неспособного составить счастье девушки с нежным и благородным сердцем? – Первая любовь всегда любовь простодушного ребенка, отсрочивай ее хоть до тридцати лет.
Я пошел к Виктору Львовичу; услышал там у него голос Надежды Викторовны; вернулся в голубой зал, взял газету и сел ждать, пока Надежда Викторовна пройдет мимо меня. Так просидел, может быть, с полчаса. Быстро вошла Мери. Глаза ее горели.
– Сказали ему?
– Нет еще.
– Слава богу! Я передумала. Я останусь. Не могу отнимать у нее счастья. – кто знает, что ждет ее в Петербурге! Пусть остается счастлива, пока может. А мне. – мне все равно. Думайте обо мне, что хотите.
– Что же я скажу ему? Он будет ждать моего мнения.
– Говорите, что хотите. Только не говорите, что я хотела уехать. Я не уеду. Не могу поступать во вред ей.
– Какой же вред ей, Марья Дмитриевна? – Ничтожный. А для вас оставаться здесь очень тяжело.
– Все равно. – Она прошла несколько раз по залу, в сильном волнении. Остановилась, потерла лоб: – Да, но как же это, что я еще здесь? Мне кажется, прошло минут пять. – или его нет дома? Ушел гулять?
– У него Надежда Викторовна.
– Она у него? Вы понимаете, зачем она у него? – Мери улыбнулась грустно, сострадательно.
– Я думаю, она спрашивала его, действительно ли ему необходимо ехать на днях в Петербург. Вероятно, он догадался, что это моя мысль. – что он отвечал. – не знаю.
– Он отвечал, что не умеет сказать, скажет завтра. Ему надобно узнать, чья это мысль, – ваша или моя. Хорошо, что он еще не знает, что и я поддавалась этой мысли. Тогда мне было бы много хлопот с ним. Ах, Владимир Алексеич, он добрый человек, и я начинаю привязываться к нему. – но он дурной отец! Ах! бедная! – Что могло бы быть с нею? Как он помог бы ей выбрать мужа? Вы видите, я для него занимательнее дочери! Я – кто такая я для него? – Любовница! – И я имею больше занимательности для него, чем дочь! И если б я захотела, я могла бы вредить ей! – Но этого не будет! Этого не будет! – У меня разгорелась голова. Я пойду гулять. Если долго не вернусь, скажите дяде. – а главное ему: он в состоянии поднять тревогу. – скажите им, чтоб не беспокоились. Я здорова, но мне надобно освежиться чистым воздухом и не хочется ни на кого смотреть. Я думаю, что я уйду в рощу и буду ходить долго.
Я смотрел в окно, как она шла по саду к роще, пока скрылась. Я не стал ждать в голубом зале, я ушел в свою комнату, попросив Ивана Антоныча сказать, когда Надежда Викторовна уйдет. Мне больше нечего было сторожить в голубом зале. – стыжусь вспомнить, что я сидел там на карауле: не хитрит ли Мери, не хочет ли предупредить Виктора Львовича о том, с чем я приду к нему и как ему надобно держать себя. Но когда она скрылась вдали, за изгибом аллеи, ведущей в рощу, мне стало совестно. – не столько за свою подозрительность, сколько за свою глупость: надо было быть слепым, чтобы не видеть, что ей не до хитростей.
Не прошло, я думаю, десяти минут, Иван Антоныч пришел сказать, что Надежда Викторовна идет через голубой зал.
Все было так, как угадывали мы с Мери. Надежда Викторовна спрашивала отца, необходимо ли ему ехать в Петербург. Он догадался, с какою мыслью я говорил ей это, но не знал, моя ли это мысль, или Мери также находит это нужным. Потому отвечал нерешительно: «Правда, и Петербурге есть важные дела, по которым надобно было бы поехать туда поскорее. Но вижу, тебе хотелось бы, Наденька, чтобы мы остались здесь подольше. Да и прежде помню, ты говорила это. Позволь мне подумать до завтра». Дочь стала очень живо говорить, что она боится Петербурга, боится большого света. Она не высказывала свою мысль так ясно, как растолковала мне Мери. – не знаю, стыдилась ли, или сама не умела отчетливо понимать свое чувство. Только твердила, что боится, очень боится большого света. Отец понял это только в смысле робости скромной девушки, которая не воображает себя красавицею и опасается быть неловка, смешна. Так он и отвечал ей, что ее боязливость очень нравится ему. – и что он уважит ее желание, если увидит, сообразив хорошенько, что это возможно. Он очень нежно ласкал ее. Но все-таки с тем и отпустил ее, что дела, которые призывают его в Петербург, очень важны, и он подумает, нельзя ли как-нибудь устроить их без его личного присутствия. – но не знает, можно ли это. Ему было жаль говорить так. – но как быть иначе? Надобно пожалеть и Мери; – здесь их отношения не могут долго укрыться. – в особенности при шпионстве Дедюхиной… Да и для доброго согласия между ним и дочерью скандал был бы вреден… он хоть и не был уверен, что моя мысль одобрена Мери, но сомневаться в этом было трудно: Мери так умна и благородна.
– Да, она очень умная и добрая девушка, поэтому она не согласилась на мою мысль. Здесь всем хорошо. – она не хочет расстраивать эту тихую жизнь. Когда будет молва, тогда она уедет; раньше не считает нужным.
Он и удивился, и обрадовался, и перепугался, обрадовался за дочь. – перепугался за всех трех. – и за нее, и за Мери, и за себя. Но радость угодить дочери скоро взяла верх. С восторгом он пошел сказать ей, что, просмотрев бумаги, убедился: можно не ехать. Скоро вернулся ко мне и стал тосковать, что Мери подвергается слишком большой опасности. – Глупое или умное, дурное или хорошее, дело было сделано. – кем из нас больше. – мною или
Мери, я и не умею разобрать; если оно глупо и дурно, раскаиваться было поздно; мне оставалось только- успокаивать Виктора Львовича. Я начал говорить, что опасность для Мери действительно велика, но уже гораздо меньше, нежели была в первые дни связи, когда страсть Виктора Львовича была, конечно, гораздо порывистее; теперь он с каждым днем будет лучше владеть собою, и отношения его к Мери очень долго могут оставаться незамеченными. Он слушал с отрадою, вдруг задумался, взглянул на часы, сказал: «Еще не поздно» – была половина девятого. – «извините, что я располагаюсь у вас написать несколько слов». - позвонил и сел к моему столу, принялся писать. Вошел Иван Антоныч. Виктор Львович сказал, чтоб он велел поскорее запрячь лошадей в легкий экипаж, а сам был бы готов ехать, и продолжал писать. Иван Антоныч доложил, что лошади поданы, Виктор Львович торопливо дописал две-три строки, запечатал, отдал Ивану Антонычу со словами: «Отвезите к Зинаиде Никаноровне Дедюхиной и не жалейте лошадей. Спросите, дожидаться ли вам ответа, или она пришлет после». Иван Антоныч ушел. Он обернулся ко мне: «Написал ей, что переносить разлуку вблизи мучительнее, нежели вдали, и перемена места развлекает. Не угодно ей отправиться путешествовать для облегчения страданий? Я дал бы пятьсот рублей на подъем и по триста в месяц. Пусть уедет, тогда не остается никого с охотою шпионить, и Мери более безопасна». – Я согласился, что это умно.