Михаил Салтыков-Щедрин - Губернские очерки
– А эта Меропея у тебя в стряпках, что ли, живет? – спросил я.
– В стряпках, сударь, в стряпках… что ж, это, кажется, сударь, не запрещается?..
Мы вошли в это время в горницу, чистую и светлую. На полу разостлан белый холст, а стены гладко выструганы; горница разделена перегородкой, за которой виднелась кровать с целою горой перин и подушек и по временам слышался шорох. Перед диваном, на столе, стояла закуска, которую впопыхах, очевидно, забыли прибрать. Закуска была так называемая дворянская, то есть зачерствелый балык, колбаса твердая как камень и мелко нарезанные куски икры буроватого цвета; на том же подносе стоял графин с белою водкой и бутылка тенерифа.
– Милости просим беседовать! – сказала Мавра Кузьмовна, усаживая меня на диван.
Но мы были не одни; кроме лиц, которые скрылись за перегородкой, в комнате находился еще человек в длиннополом узком кафтане, с длинными светло-русыми волосами на голове, собранными в косичку. При появлении моем он встал и, вынув из-за пояса гребенку, подошел пошатываясь к зеркалу и начал чесать свои туго связанные волосы.
Бледно-желтое, отекшее лицо его, украшенное жиденькою бородкой, носило явные следы постоянно невоздержной жизни; маленькие голубые и воспаленные глаза смотрели как-то слепо и тупо, губы распустились и не смыкались, руки, из которых одна была засунута в боковой карман, действовали не твердо. Во все время, покуда продолжалось причесывание волос, он вполголоса мурлыкал какую-то песню и изредка причмокивал языком и губами.
– Это что за человек? – спросил я хозяйку. Мавра Кузьмовна желала улыбаться, но губы ее только судорожно двигались и никак не складывались в улыбку; она постоянно заглядывала мне в глаза, как бы усиливаясь уловить мою мысль, а своим собственным глазам старалась придать выражение беспечности и даже наивной веселости.
– Это, ваше благородие, так… уволенный, ваше благородие… он перед вами только что выпить зашел… это ведь, кажется, можно?
Последние слова были сказаны не без иронии.
– Да чтой-то, Михеич, хошь бы ты почтение его благородию отдал, – продолжала Мавра Кузьмовна, – а то мурлыкаешь там невесть что.
Неизвестный обернулся, подошел к столу и уставил бессмысленный взор на водку.
– А что, благодетельница, повторить можно? – спросил он сиплым голосом и слабо трясясь всем телом.
– Что ты за человек? – спросил я его. Он посмотрел на меня мутными глазами.
– То есть… ваше благородие желаете знать, каков я таков человек есть? – сказал он, спотыкаясь на каждом слове, – что ж, для нас объясниться дело не мудреное… не прынц же я, потому как и одеяния для того приличного не имею, а лучше сказать, просто-напросто, я исключенный из духовного звания причетник, сиречь овца заблудшая… вот я каков человек есть!
Он остановился, сначала глубоко вздохнул, но потом вдруг фыркнул и, изобразив из себя ферт, внезапно перешел из довольно густого баритона в самый тонкий, маслянистый тенор.
– Не возмогу рещи, – продолжал он, вздернув голову кверху и подкатив глаза так, что видны делались одни воспаленные белки, – не возмогу рещи, сколь многие претерпел я гонения. Если не сподобился, яко Иона, содержаться во чреве китове, зато в собственном моем чреве содержал беса три года и три месяца… И паки обуреваем был злою женою, по вся дни износившею предо мной звериный свой образ… И паки обуян был жаждою огненною и не утолил гортани своей до сего дня…
– Вы его не обессудьте, ваше благородие, – прервала Мавра Кузьмовна, – он у нас уж такой от рождения, в уме оченно уж недостаточен… Полно, полно, Михеич; пора, чай, и к домам.
– Нет, Мавра Кузьмовна, уж коли язык сам возговорил, стало быть, говорить ему надо, и вы мне не препятствуйте… Ваше высокоблагородие! вот как пред богом, так и перед вами… наг и бос, нищ и убог предстою. Прошу водки – не дают! Прошу денег – не дают! Стало быть, за что же я, за что же…
– Да; не дают тебе водки! и то уж почесть кабак внутре-то у тебя завелся! – прервала его хозяйка, стараясь улыбнуться, но с очевидным озлоблением.
– Не препятствуйте, Мавра Кузьмовна! я здесь перед их высокоблагородием… Они любопытствуют знать, каков я есть человек, – должон же я об себе ответствовать! Ваше высокоблагородие! позвольте речь держать! позвольте как отцу объявиться, почему как я на краю погибели нахожусь, и если не изведет меня оттуду десница ваша, то вскорости буду даже на дне оной! за что они меня режут?
И он неожиданно подбежал к окну и, отворив его, неистовым голосом закричал:
– Православные! режут!
Мавра Кузьмовна побледнела. Сцена эта видимо ее беспокоила с самого начала; но при таком неожиданном окончании она до такой степени смутилась, что как будто бы совершенно позабыла обо мне.
– Ах ты, господи! Вот уж шестую неделю так-то с ним маемся! ин искать уж другого! – повторяла она про себя, – одною этою водкой всю келью испоганил, антихрист ты этакой!
И, уцепившись за полы его кафтана, она тянула его от окна. Во время этой суматохи из-за перегородки шмыгнули две фигуры: одна мужская, в вицмундирном фраке, другая женская, в немецком платье. Мавра Кузьмовна продолжала некоторое время барахтаться с Михеичем, но он присмирел так же неожиданно, как и пришел в экстаз, и обратился к нам уже с веселым лицом.
– Ну, полноте, полноте, Мавра Кузьмовна, – сказал он, с улыбкою глядя на хозяйку, которая вся тряслась, – я ничего… я так только покуражился маленько, чтоб знали его высокоблагородие, каков я человек есть, потому как я могу в вашем доме всякое неистовство учинить, и ни от кого ни в чем мне запрету быть невозможно… По той причине, что могу я вам в глаза всем наплевать, и без меня вся ваша механика погибе.
Старуха была ни жива ни мертва; она и тряслась, и охала, и кланялась ему почти в ноги и в то же время охотно вырвала бы ему поганый его язык, который готов был, того и гляди, выдать какую-то важную тайну. Мое положение также делалось из рук вот неловким; я не мог не предъявить своего посредничества уже по тому одному, что присутствие Михеича решительно мешало мне приступить к делу.
– Что ты за человек и по какому случаю находишься здесь? – спросил я снова Михеича, – отвечай!
Он улыбнулся и поглядел на Мавру Кузьмовну, которая с пытливым беспокойством смотрела ему в глаза.
– А хочешь расскажу? – сказал он.
Прошло несколько минут томительного ожидания.
– Ну, не трясись! так уж и быть, не скажу! только завтра смотри у меня! перевертываться живей! теперь уж всего два денька и погулять-то осталось! Прощай, старуха! припасай водки!
И, взявши картуз, он тут же в комнате надел его на голову и побрел пошатываясь к двери. Мавра Кузьмовна вздохнула свободнее и начала креститься.
– А хорош буду архиерей? – спросил он, останавливаясь в дверях и растопырив руки фертом.
Мавра Кузьмовна снова заохала.
– Ну, ну, добро, не трясись! прощенья просим, ваше высокоблагородие! как буду архиереем, безотменно отпущу вам вольная и невольная…
– Что ж это за человек? – спросил я Мавру Кузьмовну, когда он вышел.
Она уже оправилась от страха, который нагнала было на нее выходка Михеича, и стояла передо мной довольно спокойно.
– Не пожалуете ли водочки? – сказала она, не отвечая на мой вопрос, – али, может, виноградного… или чайку угодно?
– Хитришь ты со мной, Мавра Кузьмовна.
– Зачем, кажется, мне с тобой хитрить, барин! Кажется, хитрить мне с тобой не надо… да просим милости откушать… Аннушка! Аннушка!
– Отчего ж ты не хочешь сказать, что за человек этот Михеич?
– Да что сказать-то, ваше благородие? так, праздношатающий, пьяница… его и оттолева-то уж выгнали… где ему настоящее место есть. Ходит по домам да водку пьет… это хоть у кого в городе спросите…
– Зачем же ты его к себе в дом пускаешь?
– А коли не пустишь! Сами, чай, видели, каков он есть человек… не пусти, так, пожалуй, и гнездо-то наше огнем разорит. Да выкушайте хоть виноградного-то!
В это время вошла Аннушка, девка лет двадцати пяти, шумя великим множеством туго накрахмаленных юпок; на ней было ситцевое платье декольте, а на руках перчатки, у которых пальцы наполовину обрезаны. Девка, как все вообще русские мещанки, воспитанные на пуховиках и чае, отличалась с виду тою дряблою тучностью, которая почему-то напоминает о китовом жире; лицо у нее было, что называется, форменное: мясистое, круглое, плоское, мягкое, сильно избеленное и с крепко приглаженными волосами, намазанными мусатовскою помадой.
– Вы меня, тетонька, кликали? – спросила она, потупляя глаза и произнося слова в нос.
– Подь, подь сюда, умница, – сказала Мавра Кузьмовна, которой лицо расцвело при виде этого жирного, белого выкормка, – вот, батюшка, какую красавицу вырастила… племянница мне будет.
– Ах, тетонька, вы меня завсегда в конфузию приводите, – проговорила девица, как будто нехотя подвигаясь вперед.
– Подь, чего стыдиться-то! подь, касатка, – барин доброй! Мы здесь, ваше благородие, в дикости живем, окроме приказных да пьяного народу, никого не видим… Было и наше времечко! тоже с людьми важивались; народ всё чистый, капитальный езживал… ну и мы, глядя на них, обхождения перенимали… Попроси, умница, его благородие чайком.