Николай Крыщук - Расписание
Старший был снисходителен к моему недоумству, помогал решать задачки, катал на саночках. Его терпимость была, похоже, формой равнодушия. Биологического.
Средний был страстен, зол. Он любил, если и не меня, то математику. Старший же любил лишь то, название чего мне неинтересно. Свою жену, например, властную и себялюбивую, которая с пеленок знала, как правильно жить, а слово "не знаю" не знала. Возможно, мой кумир тоже нуждался в авторитете.
Но я поставил на него. Быть может, даже проиграл. Хотя с братьями какой проигрыш? Но решимость ставки в любом случае важнее, чем выигрыш. К тому же в таких делах всегда ставят, как правило, не на того.
Средний дразнил меня: "От Коли ни возьмись..." Откуда я знал, что это Крылов? Я страдал. Он веселился. Я любил. Он, похоже, любил тоже.
В мрачном послесловии моей жизни, быть может, именно этот брат есть мой главный, не только родственно, но душевно близкий герой. Но кумиром был другой. И это никому не в укор и не в заслугу. Просто место это есть, и оно должно быть занято.
Кроме вещей, людей и кумиров были и еще существа, которые определяли... Не знаю, как бы это сказать...
Зимой у меня обнаружили порок сердца, следствие перенесенного на ногах гриппа. Три месяца пролежал я в постели, не чувствуя даже легкого недомогания, каждую минуту мечтая вскочить и пробежаться по комнате.
Комната, в которой я лежал, была длинная и темная. Угол у печки отгораживался вишневой занавеской с белыми цветами. За ней стояла изъеденная жучком фисгармония. Как раз перед болезнью я упросил родителей забрать ее у соседей, собиравшихся выбросить инструмент на чердак.
Музыка представлялась мне чем-то вроде темного моря, в котором я хотел плыть, не мечтая о береге, успокоении и участии человека. Да, я хотел отказаться от всякого человеческого участия, я чувствовал в себе силы быть свободным, я, которого обещали привязать к постели веревками, если я попытаюсь еще хоть один раз покинуть постель без разрешения.
Скорее всего, именно тогда я был близок к истине, хотя дело закончилось средним музыкальным образованием, бренчанием на гитаре в утомленной к утру компании, а путь оказался усеян подавленными гроздьями всяческих отношений. Но это другая история.
Так вот, по ночам из-за вишневой занавески ко мне выходил глиняный лысый доктор. Он подолгу разговаривал со мной, брал меня за руку, и мне казалось, что этот огромный улыбающийся доктор влечет меня к смерти.
Ключ ко многим фантазиям и видениям детства утерян навсегда. Не знаю, почему это был доктор, почему он был глиняный. Да и глиняный ли? Если и глиняный, то до обжига глины, пока она еще легко поддается деформации: собрать морщинки на лбу, улыбнуться, совершить плавное движение кистью руки. Нет, он был, конечно, живой, не глиняный. Но вот почему я боялся его? Ведь он был добр...
Был еще в детстве я сам по себе, и этого было больше всего. Ну, может быть, не совсем сам по себе, потому что ощущение, что я исполняю чью-то волю, никогда в детстве не покидало меня (позже, напротив, эти состояния надо было ловить). О Боге я, разумеется, имел самые смутные представления, но, вероятно, речь идет о Нем. Однако это был все же я сам, даже слишком сам, если иметь в виду, что, пусть смутное и не выраженное, представление о существовании высшей воли в меня все же было вложено.
Я, разумеется, чтил того, кто придумал жизнь и меня в ней. Но если Бог скажет "нет", когда я всей силой своей интуитивной убежденности уже успел сказать "да", то, значит, он просто ошибся. Он остается все равно Бог, но ведь всякое бывает. А я все равно буду жить так, как я живу. Не потому, что я больше Него знаю, а потому что именно Он так мне положил.
Может быть, забыл?.. У Него и так дел много. Но я ведь и шепот слышу.
Воспитывать бы детей так, чтобы в тисках воспитательской суровости их глаза покрывала не злость и обида ущемленного, а чтобы расцветала в них мечта о летнем ветре и видение необъятного простора, который они преодолеют, когда наконец отпустят.
Но ведь никогда не отпустят. Мы-то знаем. А потому заблаговременно причитаем и поглаживаем гадкого утенка: "Красавец, лебедь мой..."
И правильно. Обещания будущего расцвета, быть может, самая питательная пища. С чем, к сожалению, первыми согласятся коммунисты.
Но другого выхода нет. На все возрасты и времена - один рецепт. Приласкай меня бескорыстно, и я тебе отвечу такой мерой сокрытого пока от меня самого дара. А иначе затеряюсь в темных, неизвестно кем контролируемых переулках и поминай, как звали, вариантов еще больше, чем на свободе.
Ждать пользы от ребенка глупо. Быть обаятельным неперспективно: он скоро вырастет, изменятся масштабы и пристрастия. Даже имя твое может выпасть из его памяти.
* * *
Ребенок восхищается ясным ответом, но душой тянется к абсурду. Взрыв пока еще ближе ему, чем храм. Для него весь мир в комплоте, смысл интриги еще непонятен, роль Спасителя дарована ему, но в этом даже самому себе боязно признаться. Он искусственно подогревает тайну, длит бессмыслицу. Чем она очевиднее, тем огромней предстоящее открытие. Он хохочет. Солнце только еще встало над горизонтом. Тени огромны. Его - больше всех.
Бессмыслица продуктовыми муравьями щекочет мозг. Он еще такой маленький, что может обнять жалостью целый город. Смысл - игрушка взрослых. А мы играем?
Из школьной записной книжки: "В тебе еще достаточно хаоса, чтобы родить собственную звезду". Ф. Ницше.
Классно! Вот только за что его любил Гитлер?
Мертворожденные репутации, карманные чиновники, правдолюбцы-демагоги и гебисты-разоблачители, ангажированные нищие... Партийный сутенер, жертвующий деньги на марципановые столичные храмы. Наконец, наши новые безымянные герои проститутки и киллеры.
Искусство прозрело: оказывается, эти злоумышленно оступившиеся и высокообеспеченные изгои тоже люди и у них есть чувства. Абсурд, но отнюдь не детский. Напротив, его, кажется, создают в основном люди, не прошедшие в детстве школу творческого абсурда. Такое постоянное пополнение кадров кафкианской реальности.
После долгих лет борьбы и выкорчевывания художников посетила вдруг созерцательность и патрицианская отстраненность. Никакой там "милости к падшим", никакого негодования и брезгливости, конечно. Просто воскресное любопытство посетителя зверинца и постоянного читателя криминальных хроник. Зрители и читатели откликаются сочувственно.
Пейзаж живет контрастами. Там чуть не целые народы ищут "черный ящик" разбившегося в горах самолета, тут бриллиант, выпавший из клюва птицы-воровки, разбился вдребезги, обнаружив тем самым свою фальшивость, и поверг в обморок истосковавшуюся по подлинности юбиляршу. Страна при этом, жившая веками без электричества и бани, без радио и газет, без зубочистки и пирамидона, без дымохода и окна в Европу, смотрит телевизор.
У декаданса хилые стебли, зато цветы жирные.
Широк человек... Вот уж верно заметил болезненный классик. А Россия - она и вообще бескрайная.
Смотреть ТВ - сплошное удовольствие. Герои на наших глазах убивают человека, потом четвертуют для сокрытия преступления труп, испытывают при этом такие приступы великодушия, так страстно влюбляются (друг в друга), что миллионы зрителей всех стран, затаив дыхание, следят за развитием этих криминальных мелодрам.
Как это так получилось, что при коммунистах мы чувствовали себя необыкновенно содержательными людьми?
Вероятно, никогда человек не бывает так доволен собой, как в те минуты, когда мечтает о лучшей жизни и о себе в ней. Может быть, в этом дело? И вообще, если ты подпольщик, значит тебе есть что скрывать. В советском варианте это благородство, ум, приверженность правде, приобретенная в ночных чтениях любовь к Пушкину, искренность, талант, наконец. А во всякой реализованности, право, есть что-то грубое и пошлое.
Так и прожили всю жизнь подростками-символистами.
Не в этой ли мечтательской нереализованности разгадка удивительного сочетания рабской покорности и высоких запросов, гиперморальности и вкуса к разврату, правдолюбия и почти бескорыстной страсти к вранью и актерству?
Впрочем, далеко не всегда бескорыстной. Например, вчера еще горел свободою, сегодня погорел на взятке. Но это тривиальный сюжет. Скрывать свою искренность неизмеримо сложнее и под силу только великим актерам.
Еще одно свойство взрослого подростка: с одной стороны, он несомненный гений (пока еще, правда, не явленный миру), с другой - всякий прохожий кажется ему значительнее, чем он сам. Так и мы. Мания величия сочетается в нас с завистливой мифологизацией чужого. Там, казалось, жизнь не просто сытная и комфортная, но - настоящая. Теперь хотя бы этот морок проходит.
Человечество, увы, в большинстве своем живет везде одинаково. Работает для уик-эндов, живет для воспоминаний. Соблазняется не столько вкусом, сколько оберткой, не столько влечется к идеалу, сколько отстаивает свою приверженность принципам, неизвестно по какому случаю и у кого приобретенным.