Петр Краснов - Атаман Платов (сборник)
– Негодяй?! Я негодяй, Ольга Федоровна! Я буду жаловаться на ваш папаша! У вас в доме опасно бывать. У вас не дом, а казачий постой! – петушился Берг. – Я ухожу! Да, я ухожу! Что же мне делать. Я не могу идти на сильный! Я умный – у меня ума палата, но грубый физический сил – это дворник и лакей…
– Сам ты лакей! Егупетка подлая! Вон! – громовым голосом крикнул Коньков.
Сжался, съежился, точно в комок, немец, двоюродный брат, и выскользнул в дверь.
– Я этот попомню, я буду отомщать! – крикнул он в дверь.
Коньков долго не мог успокоиться. Только присутствие любимой девушки удержало его от расплаты за дерзость тут же, на месте. Он нервно, порывисто дышал, высоко поднималась и опять опускалась его грудь, а глаза беспокойно смотрели куда-то в сторону.
– Что вы наделали, Петр Николаевич? Ведь это ужасный человек, этот Берг. Он вам сильно может повредить.
– Мне? Лишь бы вас, мою ясочку, не тронул, а у меня защита, – указал казак на саблю, – всегда при мне.
– Зачем доводить дело до оружия. И так немало крови льется по миру, зачем еще затевать домашние распри… Одно скверно. Он видел, как вы меня обнимали… Да, видел…
И вдруг сразу вся сдержанность ее пропала; бессильно опустилась голова Ольги на грудь, и, ломая руки и обливаясь слезами, откинулась молодая девушка на спинку дивана в бессильном, тяжелом горе.
– Позор! О, позор!.. По-озор… – медленно проговорила она, привстала и опять упала, продолжая рыдать.
«Пойдет теперь эта сорока звонить по всему городу! Бог знает чего порасскажет», – думала Ольга.
Коньков прошелся раза два по комнате. Он все мог выносить; всякое страдание готов был претерпеть, не боялся он свиста турецких пуль, не боялся рева ядер и шелеста гранат, не боялся визга картечи и отчаянных криков янычарской пехоты, и не билось у него сердце ни в поисках за неприятелем, ни под вражескими пушками, ни в бешеной атаке. А тут, при виде, как в отчаянии, ломая руки, плачет хорошенькая женщина, при виде лучезарных глазок с покрасневшими веками, залитых слезами, – забилось, сильнее забилось сердце в могучей груди, и впервые узнал он, что значит тревога.
– Послушайте, Ольга Федоровна… – мягко и нежно заговорил хорунжий. – Ведь я ваш жених! Хотите, всему свету завтра объявим… хотите, и свадьбу завтра скрутим. И нет тут никакого позора, не о чем тут горевать.
– Как нет!.. – голосом, полным отчаяния, возразила Ольга Федоровна. – Не утешайте меня. Лучше молчите… Ничего мне не надо…
И снова рыдания.
– Ну, выпейте воды. Вот вам вода.
Ольга Федоровна отпила глотка два воды и, охватив своими нежными ладонями щеки казака, порывисто поцеловала его.
– Ах, не так о себе беспокоюсь я, голубок мой ясный, как мучит меня тревога за вас. Вы не знаете Берга! Это подлый и мстительный человек. Он этого так не оставит Два раза делал он мне предложение, но я оба раза ему отказала… Теперь увидел… Он убьет вас, Петр Николаевич… Или гадостей вам наделает!
– Ну, если только это – бояться нам нечего! Я за себя постоять сумею…
Успокоилась Ольга Федоровна от ласковых слов, от могучих объятий. Полегчало ей на сердце. И опять начались у них разговоры, стали они делать планы будущего.
И хороши, заманчивы были эти планы!
А неделю спустя с грустной вестью пришел Коньков к Ольге Федоровне.
Платов поручил ему отвезти важные бумаги в войско, так как идут разговоры о войне. Слышно, что Император недоволен континентальной системой, что дядю его, герцога Ольденбургского, неправильно обидели, и много еще чего болтали в петербургских гостиных.
Люди полегковернее говорили, что Наполеон – это и есть антихрист, обещанный миру, что это тринадцатый год сплошной войны, что восстанут брат на брата и сын на отца… А тут появилась еще, словно назло, комета. Разговорам и толкам, на раутах и обедах, на визитах и вечеринках, конца не было. Ничего не говорила об этом только влюбленная парочка.
Горючими слезами плакала Ольга Федоровна, прижимаясь к высокой казацкой груди, крестила по сто раз, благословляла его, целовала и в губы, и в глаза и руки ему целовала; и ласкала она, и нежила его, и ухаживала за ним, как мать не ходит за родным сыном.
– Возьми, голубок, на дорогу, – на прощанье сказала ему Ольга, подавая корзину. – Все меня вспомнишь. Тут и пирожное, и пирожки – сама пекла, и бутерброды тебе понаделала – кушай, родной, на здоровье…
Укрепили эти ласки Конькова. Бодро пошел он домой, свернул по Мойке и переулками стал выбираться к платовскому дому.
Была уже ночь. Редко поставленные фонари с масляными лампочками чуть мерцали. В темном лабиринте переулков его нагнали два человека. Они говорили по-немецки.
– Dieser?[22] – спросил один у другого.
– О, ja[23].
– Я сразу боюсь. Я лучше на хитрость пущусь.
– Мне что. Здесь неудобно. Адъютант Платова – особа. Полицеймейстер! Еще за измену сочтут, а я лучше за городом. Мне казак его говорил: завтра поедет на Дон.
– Gut, ich hoffe also auf Sie…[24]
Коньков обернулся.
Прямо против него стоял Берг и еще какой-то человек. Коньков сделал шаг вперед, но преследователи юркнули под ворота, и хорунжий одиноко продолжал свой путь.
Платов давно вернулся из дворца и был сильно не в духе. Пришлось потихоньку раздеться и лечь до утра, а собираться уже днем.
Долго молился за свою ненаглядную Олю Коньков.
Потом лег, стал было уже засыпать, как вдруг непонятная тревога охватила его; ему стало страшно, тоскливо страшно чего-то. Он стал горячо молиться – но тревога только усиливалась, и до утра боролся он с ней и не мог победить ее.
V
…Мы не рождены ходить по паркам да сидеть на бархатных подушках, там вовсе можно забыть родное ремесло. Наше дело ходить по полю, по болотам да сидеть в шалашах, или лучше еще под открытым небом, чтобы и зной солнечный, и всякая непогода не были нам в тягость. Так и будешь всегда донским казаком.
Слова ПлатоваУ Платова имелись причины быть не в духе. Во дворце с ним произошел случай, о котором, наверное, Бог знает как будут говорить в петербургских гостиных, и, во всяком случае, посмеются над донским атаманом, – а кому приятна насмешка? Положим, Платов недурно вывернулся из неловкого положения, еще раз доказавши свой ум, природную сметливость и остроумие.
Неприятное приключение, быть может, уже забыто, но злые языки, – а их так много в Петербурге, – осудят атамана, и это может многому повредить.
Во дворце у Государыни Марии Федоровны собралось общество. Большее число гостей были свои, придворные, искушенные опытом светской жизни, – один Платов был чужой, нелощеный. За столом он очень понравился Императрице своими бойкими и интересными рассказами про Дон, про войну, про Наполеона. Платов был в ударе. Он не тянул, не повторялся, как обыкновенно, а даже любимая его поговорка: «Я вам скажу» – звучала так мило и так кстати, что сходила совсем незаметно, а его остроты были так удачны, что им мог бы позавидовать сам Билибин, известный остряк-дипломат.
Государыня много и весело смеялась, придворные вторили дружным хором; Платов рассказывал, жестикулируя и увлекаясь все более и более…
После обеда в самых изысканных выражениях откланивался Платов Императрице.
– Не забывайте же меня, атаман. Вы так мило рассказываете…
– Помилуйте, ваше величество, – ловко сгибаясь, отвечал Платов. – Могу ли я…
Но тут роскошная, усеянная бриллиантами, жалованная еще матушкой Екатериной сабля задела за постамент драгоценной вазы, ваза дрогнула, нагнулась и полетела на пол, задевая другую, третью…
Смутился Платов, хотел исправить свою ошибку, хотел отскочить в сторону, да что сделаешь на проклятом паркете!
Поскользнулся атаман, зацепился шпорой за ковер и упал бы, наверное, упал бы со всеми своими регалиями и орденами, да Императрица схватила его за руку и удержала от падения.
Сильно смутился Платов, смутился, но не растерялся.
– Ваше величество, – громко и смело сказал он, – само падение меня возвышает, ибо дает случай поцеловать ручку премилосердой монархини, моей матери. – И со словами этими он свободно нагнулся и поцеловал милостиво протянутую руку.
А потом, обернувшись к смеющимся придворным, широко и просто взмахнул рукою и, указывая на черепки разбитых ваз, сказал:
– Вот, говорят, казак, чего не возьмет, то разобьет. Первого я не знаю, а второе и со мною на деле сбылось! – И, отвесив низкий поклон, Платов вышел из залы…
Императрица осталась довольна, что ее гость выпутался из неловкого положения, придворные тоже не имели возможности смеяться, но… Но что-то все-таки неприятно кололо Платова, и долго не мог еще он успокоиться.