Михаил Пришвин - Цвет и крест
– Поговорю, поговорю, ды нешь так можно…
А на другой день опять то же. И крестьяне, как общество, в этом не виноваты. Арбузы тащат мальчишки, лошадь пустит кто-нибудь по недосмотру, дерево срубил «хам и озорник».
И владение собственностью стало невозможным. Нужно звать казаков и бороться не на жизнь, а на смерть. Нужно убивать людей за дерево, за тыкву, вообще за неодушевленные предметы. Или бежать.
А там, в деревне, за валом, обсаженным ивовыми кустами, за этой перегородкой относительного благополучия нищета царит, великий хаос.
Вот стоит кучка, о чем-то беседует. Подхожу к ним. Задаю вопрос, что будет, как земли всюду станет мало. Говорю:
– Население размножается…
– Известное дело, размножится.
– А потом что?
– Да вот в Саратовской губернии много земли, говорят.
– А потом?
– Потом в Сибирь. А там пройдет уж лет сто. Там уж не знаю что, потерпит ли Господь наши грехи, или холера придет. Вот прошлый раз так по сто гробов в день к родителю таскали.
– Да что, дядя Кузьма, далеко ходить; намедни в Мореве поела баба опенков и померла. Ржавчина, вишь, пала на них.
– Не ржавчина, а сварить не сумела. По-настоящему сварить, так каждый гриб есть можно, хошь мухомор.
Мало-помалу собирается народ. Образуется настоящая сходка. Рассказывают про июльскую забастовку.
– Мы-то ничего бы. Так, только поговорили. А так, глядишь, идет сила великая. А впереди идут двое. И как зачали читать, как зачали. Та, та, та. Вот, говорит, тебе небо, а вот земля. Небо Божье, а земля ничья…
– Ничего не поняли?
– Зачем?… Поняли. Вот только про царя это напрасно читали…
– Врешь ты, про царя студенты не читали ничего, а это в бумажке сказано. Сейчас принесу.
Приносит правительственное сообщение. Говорю, что тут про царя ничего нет.
– А так это в другой.
Приносит выборгское воззвание. И там про царя ничего не сказано… И, наконец, вспомнили. Про царя это было в книжке, а книжку нашел дядя Кузьма на огороде, под «глудкой».
Молодые революционеры, рассудительные бородатые мужики и старые древние люди, наконец, крикуны, болтуны – все галдят, все шумят, все по-своему доказывают, что земля нужна. Начинает казаться, что это весь смысл раскопанного муравейника. Один только старик со средствами, немного кулак, держится в стороне.
Это – представитель черной сотни.
– А что, барин, – говорит он, – эта Дума в Москве?
– Нет в Петербурге.
– В Пи-тер-бур-хи? А я думал, что в Москве. Так она в Питербурхи!
Плагиатор ли А. Ремизов?
М. Г., г. Редактор!
В интересах литературной этики не откажите напечатать это письмо.
В № 11160 «Бирж. Вед.» помещена статья «Писатель или списыватель?», называющая писателя А. Ремизова вором, экспроприатором и др. именами. Для доказательства приводятся тексты сказок «Мышонок» и «Небо пало» в рассказе народном и г. Ремизова.
Эти сказки взяты из записок Импер. русск<ого> геогр<афического> общества, в собирании которых принимал участие и я, почему и позволяю себе сказать несколько слов, насколько основательны утверждения, что сказки, написанные г. Ремизовым, представляют из себя копию с собранных нами сказок.
Иллюзия тождества достигается автором заметок просто: он выпускает то, что добавлено г. Ремизовым. От этого не только рядовой читатель обманывается, но и крупные газеты («Голос Москвы», «Русское Слово») перепечатывают заметку.
Можно двумя способами сделать художественный пересказ произведений народной поэзии: 1) развитием подробностей (амплификацией), 2) прибавлением к тексту. Работа художника может состоять в прибавлении только одной мастерской черты, в развитии одной подробности. Вот эти-то мастерские штрихи умышленно и опускаются в названной заметке.
Для примера я приведу то, что пропустил, напр<имер>, автор заметки в «Мышонке»:
«Жил-был старик со старухой, и такие богомольные, что не только ни одной службы не пропускали, а другой раз и нет ничего, а подойдут, хоть так потолкаться около церкви. И все старики и старухи почитали и всякому в пример их ставили. Вышли они раз от обедни – дело было в престольный праздник – и идут себе домой к пирогу посидеть, старуха-то эта, старикова жена, такие пироги испекла – оближешься».
Вот это-то указание на то, что старик и старуха были богомольные, и превращает сказку из этнографического материала в художественно-законченное произведение, восстанавливает ее подлинный смысл.
Критиковать г. Ремизова очень трудно. Работая над воссозданием народных мифов и легенд, он оперирует с большим научным багажом. По литературной традиции, начиная от Пушкина, народная поэзия используется у нас без ссылок на источники. А. Ремизов первый ввел у нас примечания. Мы все, следящие за его деятельностью, знаем, что примечания он пишет чуть ли не под каждым словом, и не только в таких журналах, как «Русск. Мысль», а даже в маленьких: «Журнал для Всех» и «Всем. Панорама».
Пишет он эти ссылки, пользуясь заветом средневековых художников: не таить в себе мастерства, облегчать другим трудный путь. Кого же «экспроприировал» А. Ремизов, кто «пал его жертвой»?
«Мышонок», напр<имер>, записан мной, пишущим это письмо. «Небо пало» – Е. Н. Ончуковым. Пользуясь указаниями акад. Шахматова беречь при записях народные слова, я часто упускал целое сказок за частностями. Своей обработкой А. Ремизов часто воссоздавал мне не только смысл сказки, но и образы, и быт рассказчиков.
Таким образом, я как собиратель не могу считать себя «экспроприированным», и читатели, если сличат подлинные тексты народных сказок и сказок г. Ремизова, не найдут тождества.
Автор «Лимонаря» и «Посолони» не нуждается в моей защите. Если я позволяю себе выступить с настоящим письмом, то делаю это для того, чтобы восстановить истину перед широкой публикой, для которой, как я знаю, наш специальный сборник неизвестен.
Примите и проч.
Член Импер. геогр. общ. М. Пришвин
По градам и весям
В городе не очень большом, в черносотенной слободке на Сборной улице, поселился я в год, когда кричали: «Бей жидов!». Не успел я хорошенько устроиться, мальчишки уличные стали кричать на меня: «Жид!», – за мальчишками и взрослые, и все за мои черные волосы. Прислуга Маша пришла наниматься к нам и спрашивает:
– А вы не жиды? Нет? Честное слово, вы не жиды? Я боюсь…
И рассказывает, отчего она так боится евреев: как же их не бояться? Служила у евреев ее подруга Даша, и жилось ей очень хорошо, в жизни своей так не ела, кормят, как на убой; но это не так! Когда месяца через три Даша разъелась и стала, как бочка, заперли ее в шкаф и начали сок выжимать, давят и выжимают, давят и выжимают, а соком этим хотят причащаться; чуть-чуть совсем не прикончили, насилу вырвалась и убежала через окно.
– Так вы не жиды?
Интересовался я тогда стариной, покупал книги, рукописи, приглядывался к древним иконам. Однажды иду я так, все разглядывая, по базару и вижу издали, моя знакомая старьевщица сидит не в обычной бронзовой позе, а вертится вокруг себя, как кубарь, и кричит. Оказалось, у бабушки кто-то стянул кошелек с копейками. Когда я подошел, она еще не успокоилась, но любопытные все уже разошлись, жаловаться было некому больше, старушка, все еще сердитая, обернулась к старой иконе и упрекает Николая Угодника, что проглядел и дал старуху в обиду.
Икона была темная, закоптелая, изъеденная тараканами, но из-под копоти выглядывали священные черты византийского письма. Я стал торговать у старушки Николу Угодника, и она мне очень дешево его уступила, должно быть, за то, что Николай Угодник ее кошелек проглядел. Вот эту-то икону я повесил в красном углу, зажег лампадку, и стало у меня хорошо: икона эта, Никола Угодник, любимая русскими купцами, соединила меня со всей моей родней купеческой.
И вот, когда я повесил икону и зажег лампаду, и прошли первые минуты радостного, детского, светлого настроения, чувствую странный запах не то гиацинтов, не то покойника – гиацинты пахнут покойником, – исходит из того угла, где висит Николай Угодник. Я подумал, это от воображения: сначала вспомнилось при свете лампады детство, а потом и разные покойники. Пробовал я силой воли вернуть себя к радостному чувству – нет! Запах трупный до того становится сильным, что даже в ноздрях щекочет, и особенно ясно и сильно пахнет, когда я начинаю ходить из угла в угол: пахнет сильнее там, где висит Никола Угодник, меньше возле форточки; каждый раз, как я подхожу к иконе, меня обдает волной трупного запаха, и жутко вспоминается народное поверье, что икона, внесенная в дом, как святая и чистая, открывает спрятанные трупы и всякую нечисть. Жутко стало, и уснул я в эту ночь, как в детстве, с головой под одеялом, и снилось мне, что я – «жид» и меня обвиняют в ритуальном убийстве, и уста мои немы…